Над Курской дугой
Шрифт:
И «упросил»…
Вечером, а точнее, уже ночью вошли мы в ворота госпиталя. В карманах у нас было по плитке шоколада — подарок от наших девушек, получавших сладости взамен табака. Госпитальный двор словно большой сад. Деревья, усыпанные спеющими плодами, загородили звездное небо. Теплый душистый аромат яблок и вишен, перемешанный с больничным запахом, обдал нас. Ничего не видя и не зная, куда идти, мы спросили у пожилого автоматчика, стоявшего в проходной, как найти раненого.
— Когда он поступил?
Мы точно не знали. Боец пояснил:
— Если позавчера, то могли
Только сейчас мы заметили, как во дворе кое-где вспыхивали слабые огоньки, освещая носилки. Носилками был уставлен весь госпитальный двор.
— Ох, как много! — удивился Сачков. — Неужели помещения не хватает?
— Это эвакогоспиталь, — пояснил автоматчик. — Сейчас придут машины — всех отправим. А в здании обрабатываются только что доставленные. Как подготовим, тоже отправим.
Перед воротами сигналили санитарные машины с новыми ранеными. Запахом крови, стонами наполнилась ночь. Шофер включил фару. Автоматчик, только что дававший нам вежливые объяснения, грозно цыкнул — фара погасла.
— Не к теще в гости приехал, — возмущался он. — Тут фрицы на свет, как бабочки, налетят.
Машины быстро разгрузили и снова наполнили ранеными, но уже успокоенными, притихшими. Для спасения этих людей сделано все, теперь их жизнь вне опасности. Слышатся слова благодарности, советы, напутствия.
Раненые с фронта отправляются в тыл. Сколько мыслей сейчас у каждого в голове! Одни сожалеют, что больше уже никогда не придется держать в руках оружие; другие думают о скорой встрече с родными, семьей; третьи страдают, что никто не встретит из близких, любимых: они остались в оккупации или погибли.
— Вот это конвейер! — с грустью отозвался Сачков, глядя вслед уходящим машинам. — Впрочем, пошли, а то увезут нашего Ивана Алексеевича, — и мы поспешили в канцелярию госпиталя.
Одноэтажное здание — бывшая школа — теперь приспособлено под госпиталь. Все помещения, коридоры заполнены ранеными. Сначала показалось, что везде, во всех комнатах идут операции, перевязки, все заняты… Сверкает сталь хирургических инструментов. Стоит какой-то приглушенный гомон. Деловито снуют люди в белых халатах. На нас никто не обращает внимания. Стало неловко своими расспросами отрывать людей, занятых спасением жизней.
— Пойдем, Миша, — сказал я тихо.
И тут перед нами выросла высокая, суховатая женщина.
— Вам, товарищи, кого? — И не дожидаясь ответа, она пригласила в небольшую комнатку с двумя канцелярскими столами.
Через две минуты в сопровождении молоденькой сестры мы пробирались между деревьями.
— Летчика должны отправить этой же ночью, — говорила она. — Только, пожалуйста, не задерживайтесь, а то утомите.
Иван Алексеевич, прикрытый до головы одеялом, неподвижно лежал под густой кроной яблони.
— Наверно, спит, — тихо проговорил я, разглядывая лицо раненого.
— Арсений, ты? — слабым, суховатым голосом спросил он.
— Да… Вот и Миша пришел.
Мы сели у изголовья, девушка чуть в стороне.
Иваненков оживился. Видно, наше посещение тронуло его. Мне казалось, он плакал, пытаясь что-то рассказать про свой последний воздушный бой, и, волнуясь, не мог говорить.
— Глаза, глаза подвели… Если бы не глаза… Может, еще и полетаю…
Раненый старался держаться бодро, но, не в силах превозмочь боль, больше стонал, чем говорил. Я понимал, что Иваненкову уже никогда не вернуться в строй. Рваные раны от разрывных эрликоновских снарядов раздробили ногу, руку, повредили легкие, позвоночник. А он еще собирался летать. Откуда только берется сила в человеке! Удивительно, как еще сумел посадить поврежденный самолет!
Иван Алексеевич окончательно выдохся и затих. В душе поднялось сострадание, жалость. Выживешь ли ты, дорогой товарищ? Вспомнился перевод Иваненкова в другой полк. Зачем это сделали как раз перед началом боевых действий? Для пользы службы? Вряд ли это пошло на пользу делу. В новой части Иваненков, не успевший сблизиться с людьми, изучить летчиков, конечно, чувствовал себя не так уверенно, как в нашем полку. И как знать, может, это и есть главная причина несчастья.
Установилось тяжелое, грустное молчание, какое бывает у постели умирающего. И вдруг над нами, где-то в листве, запел соловей. Сначала прозвучала одна короткая трель, потом еще и еще. Прислушались.
— Соловьиная пора уже прошла, — заметил Сачков.
— Война ведь, — отозвался я.
Иван Алексеевич что-то хотел сказать, но, кроме стона с болезненно-тяжелым вздохом, ничего не получилось.
«Зачем ты летал? — мысленно обращался я к Иваненкову. — Ведь сам знал, что глаза подведут. А почему я, друг Ивана, тоже скрыл это от начальства? И вот результат». «А ты? Ты сам по медицинским показателям не имеешь права летать!» — напомнил мне какой-то внутренний голос. И сразу все стало ясно: летчик, пока видит землю, в такое время не может не летать.
— Соловушка, — мечтательно проговорил Иван Алексеевич. И вдруг перевел разговор на другое. — А все-таки мне удалось сбить два немецких самолета.
Почему он это сказал, не знаю, но мне перед расставанием стало легче.
Девушка, пока мы вели десятиминутный разговор, заснула. Хоть и жаль было, а пришлось разбудить перед уходом.
— С пятого июля ни разу не доводилось ночью отдохнуть по-настоящему, — как бы оправдываясь, говорила она, провожая нас к проходной.
— А шоколад? Ой, позабыли… — вспомнил Сачков. За забором повеяло ночной свежестью. В чистом небе грустно мерцали звезды. Где-то там, в ночной синеве, жужжал самолет. Доносился гул разрывов. Неподалеку играла гармошка.
— Эх, Тосю бы повидать! — с сожалением и надеждой вырвалось у Миши…
Видно, когда смерть бродит рядом, жизнь зовет громче.
— Так в чем же дело? Иди.
— После нашей глупой блудежки как-то неудобно. Нужно подождать.
Я рассказал, как Тося беспокоилась о нем, когда он пропадал в неизвестности. Мишу это удивило и обрадовало:
— А со мной и разговаривать не захотела, только упрекнула: «Не таким, говорит, я вас представляла…»
Рядом с нами послышалась песня, тихая, задушевная: