Над Неманом
Шрифт:
Из ее глаз упали две слезы на эти два стиха. Мысленными своими очами она увидала его, преклонившего у ее колен свою гордость, объясняющего тайну своей жизни и их разлуки.
Юстина перевернула несколько страниц и прочла:
Aimer, c'est douter d'un autre et de soi-meme, C'est se voir tour a tour dedaigne et trahi.На этот раз в ее сердце зазвучала какая-то другая струна, не та, которую заставляли звучать воспоминания. Глаза ее высохли, она подняла голову и задумалась. Нет, нет! Любить — это не значит сомневаться в себе и других, не чувствовать, что тобой пренебрегли, изменили тебе; любить — это не значит пятнать себя и лгать! Любить — это верить и смотреть друг другу
— Ян и Цецилия!
Юстина чуть ли не вслух произнесла два эти имени, порывисто захлопнула книжку Мюссе и встала с места. Все на свете умеет говорить. Всякое благоухание имеет свой голос. Большой букет полевых цветов в простом глиняном сосуде наполнял своим благоуханием всю комнату. Юстина начала разбирать перепутавшиеся цветы и растения. Утром Бенедикт Корчинский, перепуганный и опечаленный болезнью жены, послал ее в поле спросить у старосты, сколько жнецов собралось сегодня. Она могла бы возвратиться через четверть часа, а возвратилась спустя несколько часов. Она провела это время на меже, собирая разные растения. Юстина любила полевые растения, но прежде она не знала их названий. Теперь она могла назвать каждое по имени, знала, в какое время каждое из них расцветает и рано или поздно исчезает с лица земли.
Можно ли допустить, чтобы тот складный, стройный человек с голубыми, как бирюза, глазами, который, когда она пришла, вязал в снопы сжатую пшеницу, мог бы чему-нибудь научить Юстину? Однако он научил ее кое-чему. Идя вдоль межи и набирая букет, похожий на пестрый веник, они все время разговаривали, но не о себе, а о той природе, которая казалась им теперь такой доброй, такой прекрасной.
Юстина хорошо помнила весь урок Яна Богатыровича. Этот тонкий стебелек со множеством треугольных подвесок — трясучка; дотронься до него рукой — и он сожмется, точно испуганный. А вот это кукушкин лен, твердый и колючий, с голубыми цветками; им милая птичка весны устилает свое гнездышко. Вот украшенная роскошным белым цветком ядовитая демьянка-шелестушка. Это — красный лист увядающей душицы, которая так резко отделяется своим кровавым цветом от зеленой травы. А вот эта веточка, осыпанная мелкими розовыми цветами, «счастье». Называется она счастьем потому, что по ней гадать можно. Расцветет она, вплетенная в девичью косу, — значит, милый и вправду любит. А взаимная любовь — разве это не счастье?
С задумчивой улыбкой на устах Юстина взяла из букета веточку «счастья» и вплела в свою черную косу. Она стояла у открытого окна с тонким раздушенным листиком бумаги в руках. Долго стояла Юстина, потом медленно, — кто знает, что в это время делалось в ее сердце? — разорвала листок на мелкие части и выбросила за окно. Как цепкая ветка полевого растения вплелась в ее волосы, так и в ее ушах неотступно звучали слова песни:
Словно слезы, листья Дерево роняет… Пташка на могиле Песню запевает…Глава третья
Во время жатвы вся принеманская равнина казалась золотистым ковром, усеянным тысячами мелких подвижных существ. Настоящий цвет земли был виден только на дорогах, поросших редкой травой, да на вспаханных участках поля. Все остальное — от холмов, поросших деревьями, до высокого берега Немана — было залито золотисто-желтыми волнами созревшего хлеба и пестрело такими же золотисто-желтыми пятнами уже сжатых полей. Пятна эти росли и ширились, а на них копошились маленькие существа, почти совсем пригнувшиеся к земле. Так показалось бы всякому, стоявшему тут же на поле; но стоило взойти наверх, на гору, и картина представилась бы совсем в другом виде. Эти маленькие существа показались бы толпой скульпторов, украшающих площадку золотыми изваяниями. Благодаря им, площадка блещет своим золотым цветом; их руки в ненастные дня осени и весны месили чудодейственную глину для того, чтобы она под жгучими лучами солнца растаяла и разлилась золотой волной, которая животворною
Среди просторов полей, узкой тропинкой отделявшихся от околицы Богатыровичей, жницы казались роем без устали снующих разноцветных существ. Словно некий художник беспорядочно разбросал по золотисто-желтому фону пятна всевозможных красок. Однако белый и розовый цвета преобладали над всеми. То были белоснежные рубашки мужчин и яркорозовые кофточки женщин.
Целых две недели перед жатвой в Богатыровичах только и знали, что стирали и шили. К горячим страдным, самым тяжелым дням в году готовились как к великому празднику. Все население околицы одновременно выедет в поле, каждый окажется на людях, а потому все были озабочены тем, чтобы одеться поприличнее, даже с некоторой изысканностью. Женщины дольше, чем обыкновенно, просиживали на берегу реки, неистово стуча вальками, и в конце концов доводили одежду своих отцов и братьев до белизны снега. Отпирались заветные сундуки, на свет божий появлялись самые лучшие домашние ткани. Шились новые кафтаны, и очень бедной считалась та, которая, как жена Владислава из хатки под дубом, в это время не кроила чего-нибудь из синего или розового перкаля. Конечно, и сам Владислав считался бедным, — ему не на что было справить высоких сапог с голенищами до колен и черных штанов с подтяжками.
Но молодой Михал, первый на всю околицу сердцеед, с подстриженной клинышком бородкой и лихо подкрученными усами, разоделся с головы до ног в канифас канареечного цвета и, красуясь в щегольской шапке и новых блестящих сапогах, стоял, подбоченясь, на пустой телеге, которую галопом мчала в поле пара сытых лошадок. На повороте он попридержал лошадей, поравнявшись с телегой Яна, который восседал на горе снопов в такой же новенькой шапке, в черных помочах поверх белоснежной рубашки и с вожжами в руках.
— Мать пришла на подмогу? — громко спросил Михал возле околицы.
— Как же, пришла.
— Счастливому и бог помогает. Ко мне никто не пришел. Хоть бы панна Антонина немного помогла.
— Это еще что такое? — обиделся Ян.
— Плохо жить холостому! Коли нет женщины в доме, человек, словно без рук. Ну, да я нанял трех поденщиц; жнут так, что только ветер свистит да душа радуется.
— Эй, с дороги! — раздался за телегой Яна гневный голос. — Стали на дороге и языки чешут! Паны какие!
Это кричал сын Фабиана, плотный рыжеволосый, постоянно хмурый Адам. Дальше виднелись еще две телеги: за одной, запряженной жалкой лошаденкой, шел босой, в холщевой одежде, Владислав, в другой сидела высокая сильная девушка, с разгоревшимся лицом, с толстой каштановой косой, украшенной лентами.
— Добрый день, панна Домунтувна! — приветливо раскланялся с ней Михал.
Девушка нахмурила свои соболиные брови и насмешливо улыбнулась:
— Боже мой! Пан Михал, а я издали думала, что это, иволга на телеге сидит!
И, хлестнув лошадей, она с ловкостью, которой позавидовал бы не один мужчина, старалась обогнать телегу Яна. Но Ян поторопился поскорее въехать в ворота своей усадьбы.
Между тем как на дороге громыхали колеса и слышался гомон голосов, а подчас и громкие восклицания (когда, встречаясь иль обгоняя друг друга, возы не могли разминуться, образуя затор), в вышине над полем, усеянным кучками копошившихся жнецов, под знойными лучами солнца воцарилась глубокая тишина. Кучки жнецов, рассыпанных по всему полю, медленно, но неустанно подвигались вперед в разных направлениях. Одни шли от околицы к холмам, другие от холмов к корчинской усадьбе или к устью оврага Яна и Цецилии. Лишь изредка раздавались взрывы смеха или слышался чей-нибудь протяжный зов, да с трепетом взлетала всполошившаяся стайка воробьев и кое-где сверкали стальные молнии серпов. Снова возвращались порожние возы, запряженные одной или парой лошадей, и, свернув с дороги, бесшумно катились по жнивью, останавливаясь у высокой стены еще не снятых хлебов; а вокруг жужжали пчелы и шмели, где-то тревожно чирикала вспугнутая птица, и повсюду, во всю ширь полей, разносился сухой непрестанный шорох: то ложились наземь сжатые колосья.