Над пропастью по лезвию меча
Шрифт:
Утром, когда кипяток разносили, я кружкой надзирателю в лоб легонько заехал, меня из камеры вытащили, и бить стали. Только успел я про агента польского рассказать, и попросил к руководству меня отвести, полный свой чин назвал и, место прежней службы контрразведка Генштаба. Тюремщики доложили, куда следует. Приезжает ко мне навстречу, мой бывший начальник Бонч-Бруевич, он до революции был начальником отдела контрразведки Генштаба. Его младший брат, большевик — ленинец еще с дореволюционным стажем, в то время занимал должность управляющего делами Совета Народных Комиссаров, вот он своего
Поговорил я с Бонч-Бруевичем. Поверил он мне. Ну а дальше дело оперативной техники. Разработали операцию и, осуществили, агентурную сеть дефензивы, вскрыли, сначала дезинформацию через них гнали, а потом, как в Варшаве об этом догадались, всех агентов и их пособников взяли, и в расход.
Янека я потом, сам допрашивал, хотел ему жизнь спасти, уговаривал его дать признательный показания, убеждал его, что уже всех взяли и, роли его признание никакой не играет. Назвал он меня провокатором, плюнул мне в лицо, с трудом, но сумел я сдержатся, только потом Янек в коридоре на конвоиров набросился, те его сгоряча штыками и покололи, неопытные солдаты, обучены плохо.
Много раз мне потом приходилось выбор делать, или ручки чистыми оставить, невинность душевную сохранить, и тогда другие бы кровью умылись, или самому взять на себя и подлость и бесчестие, но страну защитить. По своей воле я взял крест свой и, несу его и, Господь мне судья. Теперь Леша твое время пришло выбор свой делать.
— Да разве нужно, страну при помощи подлости защищать? И, что это за страна такая, которой такая защита нужна? — с тоскливым недоумением спросил Торшин. Они продолжали свою неспешную прогулку по улице и он, старался не смотреть на Григошина.
Светят уличные фонари и, обгоняя их и, навстречу им, идут по ярко освещенной улице, по делам своим, прохожие и, заботы их о семьях своих и хлебе насущном, так же важны, как и заботы этих двух людей, беседующих о совести, долге, чести и бесчестии и, для каждого и из этих спешащих людей, придет свой час и, право и обязанность сделать свой выбор.
— Как по вашему, Леша, а вот убийство это грех? — помолчав, продолжил разговор Григошин.
— Да.
— И убивец подлежит наказанию?
— Да!
— А человек, который свою землю защищает, свой дом, семью, от поругания, смерти, и убивает посягнувшего на святыни его, он кто?
— Защитник! Он в праве своем и, никто упрекнуть его не смеет! — Торшин остановился, в упор глянул на Григошина, прибавил негромко, — мой отец на фронте воевал, я им горжусь, да и сам если надо…
— Ну, вот ты лейтенант Торшин и сделал свой выбор и взял свой крест, — тихо засмеялся Григошин, — видать по одной статье нам, на Страшном суде перед Господом, отвечать придется.
— А что это вы все про Бога вспоминаете? Нет же его.
— Вы слишком здоровы и молоды Алексей, чтобы о Нем думать, не пришло еще ваше время, обратится к нему с мольбой. — Григошин продолжил прогулку, и разговор, — но придет это время и, трудная и тяжела, будет ваша молитва, и велик ваш груз грехов, который вы попросите у Господа, и облегчить, и простить…
— Знаете, товарищ генерал, давайте, лучше обсудим как вашего бердянского приятеля, ввести в дом академика. А в Бога, извините, я не верю.
— Верите Леша, только не знаете пока об этом, или самому себе признаться боитесь, если совесть у вас есть, значит и в вашей душе есть частица Господа. А что касается внедрения, то сделать это не трудно, будущего родственника академик обязательно на свой юбилей пригласит, натура у него широкая, а к родственникам потенциального женишка он захочет присмотреться, посмотреть так, сказать с какого вы поля ягода.
Они смотрели спектакль, о любви, войне и смерти. Это была одна из лучших театральных постановок сезона. Все билеты были давно распроданы и, два места на постановку полковнику Всеволодову пришлось выбивать с боем, у своих коллег, что осуществляли идейно-оперативный контроль, за работой театральной труппы.
Режиссеру что ставил спектакль и актерам, что в нем играли, было наплевать, на руководящую и направляющую роль всех партий, и бывших и, существующей КПСС и, всем кто придет ей на смену. Пусть на сцене, но талантом и душой своей они жили на этой проклятой и великой войне, не играли, а были теми простыми людьми мужчинами и женщинами, которые в сороковые — роковые, просто без всякой выспренности, пафоса, и рисовки сказали: «Нет, под такую вашу мать, нас не взять, не покоримся!» И с этой самой русской душой, той про которую мы в обыденной своей жизни стесняемся говорить, и часто при высшим подъеме которой, поминаем «русскую мать», остановили, чужую злобную ненавистную силищу, а потом с той же самой «матерью» так поперли вперед, что «сумрачный германский гений», только ахал, а потом и закричал: «Гитлер капут!»
И те, кто играл на сцене и те, кто сидел в зале, и в себе чувствовали ту непреодолимую силу, которая в роковые минуты, ведет людей на смерть, только ради того, чтобы жил их род, их страна, в которой им довелось родиться, жить, а когда судьба выкинет «решку» то и умирать. И победой, апофеозом жизни, прозвучал в конце последнего акта крик рожденного ребенка, крик новой жизни, что пришла на смену тем, кто погиб.
— Мой папа на ту войну добровольцем, прямо из института ушел, — рассказывала Торшину, Маша под впечатлением увиденного, когда они вышли из театра, — он иногда, когда выпьет про войну рассказывает, говорит что на войне душа первична, а техника вторична. Что немцы потому войну проиграли, что так и не поняли русскую душу.
— То-то без боевой техники, с одной душой, мы сначала до Москвы, а потом до Сталинграда драпали. Нет, Маша, техника, правильное планирование, боевая выучка войск, вот решающие факторы на современной войне, — не согласился с девушкой Торшин.
— У немцев все это было, техника, правильное планирование, боевая выучка войск, а победили мы, — возразила упрямая Маша, — откуда техника у нас появилась, почему солдаты насмерть стояли, почему от рядового до маршала все воевать научились? — и сама ответила, — до края дошли, до последнего предела. Вот душа то и поднялась, важнее она стала, чем страх потерять свою шкуру. А немцы вот это как раз при планировании своем то и не учли, не поняли.