Над пропастью
Шрифт:
Это было на одной из южных железных дорог. Я ехала в вагоне первого класса совершенно одна. Все широкие диваны были пусты, а одно купе было заперто на ключ.
Если бы это было ночью, то я бы не решилась остановиться в пустом вагоне; но роскошный рассвет загоравшегося летнего дня вселял к себе полнейшее доверие, и я даже была рада отсутствию назойливого дорожного спутника.
Курьерский поезд мчался с страшною быстротой, желая, вероятно, наверстать полтора часа опоздания. Чистое, ясное небо глубоко синело, в растворенные окна вагона веяла бодрящая свежесть, наполненная чудным ароматом еще зеленеющих роскошных степей.
Я
Я прилегла на диване и начала мечтать. Еще пройдет немного часов, и я выйду из вагона, брошусь на шею моей нежно любимой матери и замру в объятиях обожаемого мною отца… Ах, боже мой! Как я о нем стосковалась, о моем дорогом седеньком папе; а он-то, родненький мой, как мне обрадуется! Мама найдет, конечно, что я выросла и похорошела, а отец немедленно начнет исследовать мое нравственное развитие, начнет читать мои начатые работы, будет разбивать мои положения, но я без боя теперь тоже не уступлю… и будем спорить, спорить… Ах, как весело, какое счастье быть вместе с ним! А придет ли встречать меня Жорж? Он уже теперь Георгий Васильевич, учитель гимназии и института, — важная птица, подумаешь! Пишут, что похорошел и держит себя надменно; посмотрим, как-то вы со мной понадменничаете. Вот уж кому так не уступлю — ни-ни!.. В шахматы будем играть, в лодке кататься… в бурю, например… ух, славно!
Всего только осталось восемь часов, даже меньше… ах, когда бы скорее шел поезд!..
Солнце уже наполняло рассыпанным золотом весь вагон. Меня начало клонить ко сну; приняв более удобное положение, я закрыла глаза, но мысль еще не устала работать и рисовала мне много заманчивых картин. Родные мои собрались осень провести в Ялте, а потом, к зиме, поехать вместе со мною в Италию, Францию, Англию… Жорж, кажется, с научной целью, тоже поедет в Европу; а хорошо, если бы вместе… вместе… веселее бы было… Зеркальные лагуны, изумрудные острова, снежные горы, уютные долины, пышные дворцы, готические соборы, обольстительные магазины — все это стало сливаться в какую-то пеструю картину… Я заснула.
В вагоне было уже жарко; полусон еще приятной истомой сковывал мои члены, а дрема смежала глаза, когда я заметила пристально устремленный на меня взор, заставивший меня неприятно вздрогнуть и приподняться: против меня на диване сидела какая-то барыня и бесцеремонно меня рассматривала, не отводя очей от моих глаз, словно желая в лице моем или узнать своего давнего друга, или открыть скрывающегося врага.
Даме на вид было лет под сорок: ее волосы с серебристым отливом слегка вились и были низко подрезаны; необычайно бледное лицо носило печать сосредоточенности и нервности, а темные глаза от этой матовой белизны казались еще темнее и по временам сверкали мрачным огнем. Дама была изящно одета и неподвижно сидела, устремив на меня холодный, стальной взгляд.
Мне становилось крайне неловко, и я, чтобы скрыть смущение, оправила свой костюм и начала смотреть в окно. Солнце стояло уже довольно высоко. Поезд мчался между скалистыми отвесами, открывающими изредка синеющую даль.
— Какая рифма к слову "озеро"? — услышала я голос, и кто-то дотронулся до моего плеча рукой.
Я обернулась — это была моя новая спутница; она ждала от меня ответа, и ждала, по-видимому, с нетерпением.
— Я не люблю два раза повторять вопросы, — заметила она нервно.
— Извините, я не расслышала… была занята другим, — оправдывалась я.
— Нехорошо, не следует быть рассеянной; я спрашиваю: какая рифма к слову "озеро"?
— Право, я не знаю, — недоумевала я. — За рифмами никогда не охотилась.
— Неправда, вы знаете! — резко заметила дама.
— Это странно, — воскликнула я, — почему вы изволите предполагать во мне поэта?
— Ха-ха-ха! — засмеялась сразу собеседница, и что-то дикое послышалось в этом смехе. — Все вы такие, все! Сейчас уже и в поэты, и в писатели, и в драматурги!.. На других ведь свысока, через пенсне смотрите, потому что другие ничтожество, а мы-де только призваны в мир поведать людям великое слово, поведать его божественным языком, исполненным небесной гармонии и дивной музыки… Ха-ха-ха! А вы только все стихоплеты, рифмоплеты, виршеплеты, — это верно!
— Только, пожалуйста, меня не причисляйте к их цеху, — возразила я.
— Нет, причислю: вы непременно должны быть стихоплеткой.
— Почему?
— В ваших глазах бегает что-то такое… вроде поэтической дури.
— Ничего такого, поверьте! Мне просто весело, и больше ничего.
— Весело? Почему весело?
— Еду домой, соскучилась… вот и весело.
— Очень поверхностно. От такой пустой причины не может зависеть расположение нашего духа.
— Это не пустая причина. Я люблю страшно и отца, и мать.
— Мелко. Нужно любить весь мир или никого не любить; а если вы не любите всех, так ваши папенька и маменька не стоят любви!
— Почему вы так выражаетесь? Вы не знаете моих родителей, — обиделась я.
— Потому, что они не внушили вам мировой любви, а постарались лишь развить в вас мелкую эгоистическую натуру; папашенька и мамашенька баловали, покупали бомбошки, а потому, по-вашему, их одних и нужно любить, а остальных нет, потому что остальные — чужие, бомбошек не покупали! Да для чего же и для кого они такой экземплярчик подарили миру?
Взволнованная дама не позволяла мне возражать.
— Вот ей весело, ей радостно, что домой едет, — продолжала моя странная соседка, — а обратили ли вы внимание, что другому-то, — например, мне, — совсем не весело, совсем не весело?.. Вы с хохотом, с глупою радостью смотрите на эту глупую жизнь, а другие изверились в ее отвратительных несправедливостях. Помните, Лермонтов сказал, — продекламировала напыщенно дама:
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, — Такая пустая и глупая шутка…