Надсада
Шрифт:
– Ты смотри, как все в жизни закручено… – раздумчиво проговорил Данила, к своему удивлению, не испытывающий в этот момент ничего, кроме разве что интереса. – Ножик-то этот – моего убиенного деда Ануфрия Захаровича, о приметах его на смертном одре рассказал мой отец Афанасий Ануфриевич.
– Значит, теперь вы точно знаете убийцу семьи своего предка. А нож – возьмите на память, вам он дороже.
– Не ожидал… Спасибо тебе, добрый человек…
Сказал и осекся: добрый ли? Он-то, Данила, готовился к иному…
«Чертовщина какая-то… И че эт я на людей, как на матерых зверей, снаряжался? Де-э-ла-а… Вот
Данила оживился, заросшее щетиной лицо его осветилось хорошей улыбкой. Спросил:
– Но ты, Иннокентий Федорыч, сказывал, что мне есть куды съездить. Дак куды ж?
– Тебе, Данила Афанасьич, имя Евдокии Степановны Бадюло ни о чем не говорит? – перешел на «ты» Иванов.
– К… как ты сказал?.. – привстал со своего места Белов. – Какой Евдокии?..
– Евдокии Степановны Бадюло. Да успокойся ты. Пути Господни, говорят, неисповедимы. Так вот: в 1944 году эта женщина находилась в санитарном поезде и затевалась рожать. Поезд попал под немецкую бомбежку, но она – выжила и родила мальчика…
– Сына, значица…
Белову стало трудно дышать, а сердце забилось так, будто в погоне за соболем.
– Да, твоего, как я понимаю, сына, и зовут его Николай Данилович Белов, так что сомнений никаких не может быть. Он теперь проживает в городе Туле, по профессии – художник и, видимо, серьезный товарищ, если состоит членом Союза художников СССР. Евдокия Степановна – в пятидесяти километрах от Тулы, в поселке Дубна. Одинокая, но в общем-то никогда замуж и не выходила… Поедешь к сыну, пригласишь к себе, покажешь тайгу. И он тебе такие картины напишет, с такой неожиданной стороны покажет тебе твою вотчину, что возблагодаришь жизнь за счастье жить среди этой благодати. А Евдокия?.. Ведь сыну твоему дала твое отчество и фамилию. И что из этого следует?..
Выговорился и мягко тронул собеседника за плечо.
Для Данилы Белова все, что было вокруг, и все, что могло быть в этот момент в его поле зрения, вдруг потеряло всякий смысл. Не обращая ни на кого внимания, он стал собираться. Глядя на него, то же самое сделали и его спутники. И пошел-то он, опять же, ни на кого не глядя и не оборачиваясь. Следом тащился мотающий головой Воробей, за ним – остальные.
Шли кратчайшей дорогой и скоро были у зимовья.
Данила сам взялся разводить костер, налил воды в котелок, повесил на таган чайник. Жестом показал Воробью смотреть за костром, сам скрылся в чаще леса.
Подошли Иванов с Ковалевым, сели на валежину, суетившийся у костра Воробей бросал в их сторону укоризненные взгляды и тоже молчал, выдавливая из себя время от времени нечленораздельное: «И-и-эх… И-и-эх…»
Вернулся Данила с другой стороны леса часа через полтора. Лицо отражало то внутреннее состояние покоя, которое он, видимо, и испытывал.
– Ты, старый, давай-ка сюды припас, даче получше, – приказал Воробью обыденным тоном. – Пировать будем. И вы, уважаемые, не сидите как на поминках, – глянул в сторону нахохлившихся Иннокентия с Петром. – Помогайте старику. А я – в погребок.
Когда стол был собран и в кружки налит спирт, встал со своего места:
– Чего угодно ожидал я от этого похода, но вот за такое известие счас бы хоть в пламя, хоть в полымя. Всю свою жись жил я с душой, скукожившейся, как ссохшаяся шкура ведмедя. И думал, что уже ничем ее не размочить. Но вот оказывается, есть чем. Низкий тебе, Иннокентий Федорыч, поклон за известие, вот тока почему сразу-то не сказал?
– А ты бы тогда пошел в тайгу? – лукаво улыбнулся тот.
– Не знаю.
– Поэтому и оставил напоследок…
– Ну и правильно. Добрая весть всегда ко времени.
И была сомкнувшаяся над ними темень тайги.
Тайги, наполненной шумом раскачивающего верхушки деревьев ветра.
Тайги, напитанной звуками своих бегающих, ползающих и летающих жителей.
Тайги, хранящей свои скрытые до времени тайны.
Глава вторая
Данила Белов в то лето действительно съездил, как говаривают в Сибири, «на запад». Поначалу к своей фронтовой зазнобе Дуне, к коей заявился нежданно, в самое предвечернее время. Вернее сказать, «заявился» – вряд ли правильно. Сойдя с пригородного автобуса, тут же, на остановке, наткнулся на худощавого мужичонку, который, видимо, кого-то поджидал, да не дождался и собирался уходить.
– Мил человек, – спросил со свойственной ему хрипотцой в голосе. – Не подскажешь ли, где у вас тут улица Тургенева располагатся?
– Тургенева? – переспросил тот равнодушно.
– Именно его, писателя… иль как там, не знаю… – И добавил короткое: – Ну?..
– Да идите все прямо, вверх во-он к тем пятиэтажкам, там и увидите свою улицу.
Данила пошел своим привычным шагом таежного человека, ни на кого не оборачиваясь и нигде не останавливаясь.
На одном из домов прочитал требуемое название, нашел и нужный ему номер третий. Перед квартирой остановился, выждал некоторое время, постучал.
Что переживал в этот момент, что чувствовал, он и сам бы не сказал, находясь то ли в полуобморочном состоянии, то ли в состоянии какого-нибудь летаргического сна, только враз вдруг очнулся, даже несколько подивившись ответному за дверью голосу, который помнил всю жизнь, со всеми его переливами открытой женской души, будто не было за плечами долгих более тридцати лет безвременья. И сам вдруг почувствовал себя тем молодым парнем, каким был в годы военного лихолетья. И пока щелкнул замок и открывалась заветная дверь, вдруг осозналось, отметилось в мозгу, что это не война ломала его, Данилу Белова, это он ее ломал, исключительно благодаря прозвучавшему за дверью голосу любимой женщины, которая оберегала его своими молитвами от бомбы ли, пули, какой иной напасти, чему бывает подвержен во всякий день выполняющий трудную солдатскую работенку пребывающий на воинской службе государев человек.
И выдохнулось:
– Дуня!..
И ответилось:
– Даня!..
И долгонько тянулось то объятие, то взаимное оглаживание рук смертельно стосковавшихся по друг дружке людей. Людей, постаревших телом, но юных той несказанной юностью вскипевшей крови, согревшейся однажды от любовного огня, негасимый отсвет от которого достает живых даже из могильного хлада.
И сидели они на диване: он, не снявший своих «хромачей», пиджака с легонько позвякивающими наградами, с блуждающей на лице улыбкой и поблескивающими глазами, она – неловко перебирающая руками края передника, вся домашняя, близкая ему и родная, ничего не видящая и не воспринимающая.