Нагльфар в океане времени
Шрифт:
Ничто так не обнажает нашу беспомощность перед временем, как пробуждение. Во сне мы преодолеваем время, но, проснувшись, видим, что победа была мнимой. Время кажется необходимым условием бытия, однако сон убеждает нас, что можно жить вне времени. Сон показывает, чем была бы наша жизнь вне времени; во всяком случае, она была бы не менее полной, не менее богатой впечатлениями, не менее насыщенной чувствами. Тем ужасней сознание порабощенности временем, когда мы просыпаемся. И напрашивается простая мысль: если время и временность — атрибут бытия, то с таким же правом их можно считать и принадлежностью небытия. Иначе говоря, жизнь во времени еще не доказывает, что мы живем на самом деле. С тем же успехом можно считать, что мы двинулись в путь только потому, что сидим в вагоне, между тем как
Итак, не требовалось особых усилий ума или воображения, чтобы связать концы с концами, примириться с посмертным существованием сестры и старика, думать о них так, будто они в самом деле живы. Мысль о том, что покойники могут возвращаться, особенно по нынешним временам, когда и похоронить-то толком не дадут, сама по себе не казалась бабусе несообразной. Она закрыла глаза, и ей пригрезилось, что стучат в окно. Она встала. Взяла у почтальона, засыпанного снегом полумертвого старика, сложенную вчетверо бумажку, но он все еще стоял у ворот, с сумой и палкой, это был не почтальон, а просто нищий, которому велели отнести телеграмму. Она вынесла ему какие-то куски. Он тут же начал жевать. Она развернула бумажку, мокрую от снега, буквы расплылись, да и читала она с трудом, но догадалась, что это телеграмма о смерти. Через открытую дверь доносился скрип валенок удалявшегося вестника и голос управдома. Она уже совсем очнулась и понесла телеграмму племяннику в доказательство того, что она была права и Надежда, мать Толи, умерла в самом деле, но, войдя в гостиную, увидела, что управдом не ушел, а сидит за столом, прислонив портфель к ножке стула; этот портфель был точная копия сумки почтальона. Толя сидел напротив. Он взглянул мельком на бабусю, и она поняла, что ей не надо торчать здесь: разговор шел негромкий, доверительный. Она поплелась на кухню, забыв про телеграмму, да и не было никакой телеграммы.
«Ты мне шарики не крути, — говорил тем временем управдом, — думаешь, я ничего не понимаю? Мне все известно… А что мне еще оставалось делать? Поступил сигнал, надо реагировать. Не реагировать нельзя. Писарей этих знаешь сколько развелось? Вот и лазаешь по лестницам, вместо того чтобы делом заниматься, крышу, понимаешь, ремонтировать, к отопительному сезону готовиться. Опять же котельную привести в порядок давно пора, каждый год одно и то же: завезут уголь, куды я его дену?.. Нет! бросай все, иди проверяй; как же, сигнал поступил!»
Управдом умолк, погрузившись в думу.
«Другой бы на моем месте… — проговорил он. — Чего церемониться? Вскрыл комнату, акт о проживании без прописки, двадцать четыре часа! И поминай как звали. Ты мне спасибо скажи, старому дураку, что я тебя от неприятности оберег».
Он встал прикрыть дверь на кухню.
«Да она свой человек», — сказал Бахтарев.
«Свои-то и пишут… Давай с тобой так договоримся. Есть помещение, нет помещения, я об этом ничего не знаю. Я произвел проверку, в присутствии участкового, посторонних лиц не обнаружено — так и запишем. Но и ты! — Он затряс пальцем. — Веди себя как положено!»
«Это как понимать?»
«А вот так. Как надо, так и понимай. Я, как бы это сказать, тебе не чужой. Ясно?» «Нет. Неясно».
«Неясно; ну что ж. Так и запишем». «А что я такого сделал?»
«Вот, — сказал управдом, показывая на Толю пальцем. — Вот теперь ты меня понял. Ах ты, мать твою ети!.. Что сделал. Да ничего ты не сделал! А пора бы уж и сделать. Пора отвечать за свои поступки».
«Бабуся!» — позвал Бахтарев.
«Какая там еще бабуся, не надо нам никакой бабуси… У нас разговор конфиденциальный».
«Ты бы нам сообразила».
Управдом покосился на привидение, высунувшееся из кухни; дверь быстро закрылась.
«Артист, ох, артист, — сказал он. — Со смены пришел, всю ночь трудился… С бабами в постели трудиться, это ты мастер! Ты мне прямо ответь: ты на какие средства живешь? Ты чей хлеб ешь, а?.. Ты мой хлеб ешь, на мои деньги существуешь!» — с грозным вдохновением заключил управдом.
19. Продолжение. Мысли бабуси о разных предметах
Старуха снова думала о том, что если уж сам Семен Кузьмич подтверждает, что каморка за стеной есть, значит, так тому и быть; а ежели ничего не нашли, значит, Бог помогает. Затем мысли ее отвлеклись. В памяти всплыло, как стучали в окно; это было утром, и окошко, до половины засыпанное снегом, смутно белело в темной избе. Она обвела глазами кухню, где она сидела на табуретке, накрытая платком, сложив на коленях руки, похожие на птичьи лапы. Полка с кружавчиками, плита и раковина медленно плыли перед ее взором. Из чайника рвалась струя пара. Мысль, что за окошком зима, и снег засыпал поленницу, и в дымной белизне вдали едва виднеется сизая кромка леса, наполнила ее душу покоем, и чувство любви к деревне охватило ее с необычайной силой. Она сидела и думала, до чего хорошо, тихо, вольготно жить на воле. Ее дом с заколоченными окнами, без сомнения, стоял и теперь, куда ж ему деться: крепкий дом, хватит надолго; в эту минуту ей даже было непонятно, зачем она его бросила. Когда-нибудь, размышляла бабуся, развеется наваждение, Толе надоест жить в городе и он вернется домой. И меня с собой возьмет. И все будет по-старому.
С великой неохотой поднявшись, она пошла отворять забухшую дверь, вышла в сени, кутаясь в платок, на крыльце стоял все тот же, белый как лунь почтальон. «Стара стала, мать, — сказал он, — чайник кипит, а ты и не слышишь». — «Да уж не старше тебя, — отвечала она, снимая чайник с керосинки. — Тебе небось за восемьдесят?» — «Кто ж его знает, я не считал; чего считать-то. Живу, и ладно». — «И то», — кивнула она и пошла в комнату. Корявое и почернелое древо ее жизни все еще стояло, развесив ветви в разные стороны. Память и забывчивость друг другу не противоречили, на-протиз, они означали одно и то же. Она жила посреди своей долгой жизни, в огромном доме прошлого, и неудивительно, если ей не удавалось порой найти какую-нибудь запропастившуюся вещь; но все они так или иначе были с нею.
Она заварила чай, вошла в комнату, достала из поставца парадную посуду, захватила еще кое-что. Она неслышно ходила по комнате, словно находилась в другом времени: так вместе с нами живут и ходят тени людей, которые некогда населяли наши комнаты и о которых мы ничего не знаем. Как все жильцы в доме, бабуся плохо представляла себе истинные размеры власти управдома, во всяком случае, эта власть была велика, и зыбкость ее границ лишь прибавляла ей престижа. Такую власть можно сравнить с белым экраном, который как будто расширяется, когда на него смотришь из темноты. Но и Толя Бахтарев, как ни странно, являл собой некую силу, иначе управдом не сидел бы тут и не распивал с ним чаи. Это была власть мужской прелести и свободы, не досягаемая ни для какого начальства. Почти инстинктивно, с той прирожденной трезвостью, которая не только не мешала, но помогла ей жить между мертвыми и живыми, она поняла, что против этой власти управдом бессилен. Что он явился не для того, чтобы найти проживающих без прописки, а для того, чтобы их не найти. И в то время как чашки наполнялись чаем, ее старое сердце наполнялось злорадством.
«Коньячку?» — сказал Бахтарев, когда старуха, шлепая тапочками, удалилась к себе.
«Давай». Выпили, хозяин налил следующую рюмку, а Семен Кузьмич принялся за обжигающий и крепкий чай.
«Ты кого там прячешь, любовница у тебя, что ль, новая? То-то я смотрю, как вы спелись… и карга твоя ни гу-гу».
Толя ждал с рюмкой в руке.
«Тут как-то встретились во дворе, ну как, говорю, мамаша, довольна, что в Москве живешь? Довольна, довольна, уж так довольна! — передразнил управдом. — Не тесно, говорю, с новыми-то жильцами?.. Ладно, давай».