Нагльфар в океане времени
Шрифт:
Но затем знание делает новый виток, наступает второе открытие мира. Этот виток есть не что иное, как танец знака и означаемого, танец, в котором партнеры меняются местами. Выясняется, что низменная действительность не равна самой себе. Еще вчера она казалась последним решением всех загадок, тем, что есть на самом деле и ничем другим быть не может; сегодня — она лишь знак чего-то другого. Ибо «как таковая» действительность скучна. И, собственно говоря, не есть ли скука чувство недостаточности знания? Тривиализация знания подрывает доверие к знанию, и знание, в котором не предусмотрена тайна, начинает казаться незнанием. Так пол становится снова загадкой и мерцает чем-то недосказанным; так странные и наивно-непристойные рассказы Каббалы превращаются в притчи о мироздании. Так можно понять рабби Йегуду, каббалистического учителя, который прервал занятия с учениками, когда под окном мимо дома бедности и науки прошла девушка, занавешенная белой фатой. «Встаньте, друзья мои, — провозгласил рабби Йегуда, — и взгляните на эту невесту! Сам Всевышний устремляет на нее взгляд. Ибо это Он сотворил ее и украсил».
В таком же смысле можно было понять лукавую педагогику деда, его намерение пробудить в девочке что-то вроде метафизического благоговения перед телом, этим божественным шифром мироздания, хотя, может быть, ему просто хотелось поговорить, поделиться
Итак, великое достижение Каббалы заключалось в том, что она объявила знак высшей и последней реальностью. Отсюда следовало, что действительность и весь мир, люди, львы, орлы и куропатки, и наше собственное бедное тело суть нечто «означающее», нечто подотчетное знаку-букве, которая уже не условный рисунок, выведенный человеческой рукой, но проект, начертанный рукой Бога. Так математик верит в то, что структуры, открытые им, предшествуют миру. Если Бог, томимый жаждой творения, этим космическим вожделением, которое ему не с кем разделить, Бог, оросивший Ничто, словно семенем, своей эманацией, не может претворить ее в плоть мира и человеческую плоть, ибо он по определению есть нечто Другое в отношении к плоти, к времени и пространству, — если это так, то он должен был найти компромисс, говоря словами ученого деда, — избрать нечто промежуточное. И он нашел гениальный выход, создал двадцать две буквы алфавита и расположил их таким образом, что получилась Тора. Существовала и другая теория, в высшей степени смелая и, конечно, известная деду, хотя мы не знаем, в какой мере он ее разделял. А именно, что невозможность непосредственно вызвать к жизни материальный мир объяснялась тем простым и трагическим обстоятельством, что Бог был одинок. Ведь он был единственный, о чем и сообщил Моисею на горе Синай. Иными словами, не было равновеликого лона, способного воспринять божественное начало творения, зачать и понести мир. Но в таком случае (как показывает более подробный анализ) известный рассказ о сотворении мира в шесть дней из ничего, одной волей Бога, возвращает нас, нравится нам это или нет, к языческим представлениям о совокуплении божественной пары, каковые, однако, несовместимы с атрибутами Бога, прежде всего с его единственностью. Следовательно, великое Семяизвержение, акт мастурбации, предваривший мистерию бытия, был извержением в пустоту, извержением божественных начал, именуемых сефирот, которые не были плотью, временем и пространством и не породили время, пространство и вещество, — но произвели двадцать два знака. Отсюда следует, что именно Знак есть средоточие мироздания. Дед открыл глаза.
«Я видел сон, — сказал он растерянно и поднес руки к вискам, к седым кудрям и желтому морщинистому лбу. — Ты меня слышишь? Зажги свет…
Я видел странный и, думается мне, дурной сон. Как будто я иду по улице и дует сильный ветер. Такой сильный, что у прохожих развеваются полы пальто. По мостовой несутся клочья газет, всякий мусор… И ветер сорвал у меня с головы ермолку. Представляешь, я вдруг спохватываюсь и вижу, как она летит прочь, летит… Я враг суеверий, но сны меня не обманывают. Я думаю, что я скоро умру».
24. Время сновидений
К числу древнейших и любимейших преданий человечества принадлежит сказание о Потопе, о том, что некогда землю населяли совсем другие люди и эти люди погибли во время бедствия, насланного свыше. Однако некоторым, кучке праведников, удалось спастись, и, когда вода отступила, они стали родоначальниками нового человечества. Таков сюжет этого предания в самом общем виде, такова схема, — а далее она обрастает подробностями, насыщается побочными мотивами, пускает побеги и корешки, в разных концах земли рассказывается по-разному, теперь это уже не легенда, а быль, великое предостерегающее предание; затем почему-то его корни перестают всасывать влагу, листья жухнут, легендарная быль бледнеет и рассыпается, и все-таки не совсем исчезает, и сочиняется вновь, уже без прежней наивности, без этой неистощимой изобретательности, способной заворожить слушателей, скорее восстановленная из клочьев памяти о древнем предании, чем созданная силой воображения, — чтобы стать наконец глубокомысленной притчей о грехе, каре и обновлении, о великом конце, за которым следует новое начало. Прошли века, сменились народы, и миф, повествующий о правремени, живет сызнова своей вечной жизнью; минувшее, настоящее и будущее для него одно и то же; он стал пророчеством о грядущей гибели, опрокинутым в прошлое. Но что теперь представляет собой это прошлое?
Соблазн интерпретировать Потоп как разукрашенное фантазией воспоминание о каком-то реальном событии, например о гибели Атлантиды, представить легенду как докатившееся до нас эхо времени сновидений, когда люди, еще не умевшие претворять образы действительности в письменный эпос, смутно грезили о том, что когда-то на самом деле случилось с их предками или предками их предков, — соблазн этот силен в особенности потому, что предлагает сравнительно простое решение давнего вопроса — как соотносятся между собой миф и история, предание и действительность? В начале было Нечто — а именно, событие и ответное действие, выход, который нашли наши предки, — вот формула этого решения; мифология — это мистифицированная история, обе говорят об одном и том же, но на разных наречиях, и самая причудливая легенда скрывает в себе зернышко факта.
Тут встает вопрос, не обратима ли эта формула, другими словами, не может ли быть то, что мы второпях приняли за историю, в свою очередь переодетой мифологией: так сказать, легендой в будничном платье; и не пишется ли история по законам, лежащим в основе ми-фотвор* ICCTB3. Попытки вывернуть историографию наизнанку, чтобы увидеть, каким образом она сшита, ревизовать не только архаическую древность, и без того сомнительную, но и сравнительно хорошо знакомую нам античность, представив ее грандиозной фантасмагорией, рожденной гением средневековых монахов, якобы переписчиков, на самом же деле творцов — мы намеренно берем крайний пример, — такие попытки, при всей их кажущейся абсурдности, в любом случае не должны быть презрительно сброшены со счетов. Не будем сейчас углубляться в эти материи. Ограничимся скромным признанием амбивалентности прошлого, двойственности языка, на котором оно говорит с нами, будь то прошлое целого народа или его части, или одного города, или даже — почему бы и нет? — одного-единственного дома. Рискнем высказать убеждение, что эта двойственность, заложенная в самом слове «предание», предполагает не только антагонизм, но и равноправие двух ликов истины.
В самом деле, мифология жителей, населявших наш дом, легенды о происхождении дома — при всей скудости того, что сейчас удается восстановить, — в основном мало чем отличаются от мифотворчества и фольклора других племенных групп и народов, и рецепт дешифровки мифа, предложенный выше, применим в равной мере и к ним. То же можно сказать об истории дома, которая то и дело, как мы видели, выдает свою легендарную подоплеку.
Мир как дом, где живут люди, и дом, который рисуется в воображении как целый мир, — то есть дом, в известном смысле, в решающее время сновидений действительно равнозначный миру, — гибель мира и его возрождение, горизонтальный вектор бедствия и вертикаль спасения — эти конституирующие мотивы мифа (или истории?) легко вычленяются в преданиях дома, как бы ни затрудняла нашу задачу другая катастрофа, реальность которой, увы, не подлежит сомнению. Но не придут ли когда-нибудь времена, когда и эта катастрофа примет баснословные очертания, не поглотит ли и ее, эту катастрофу, миф, живущий вечной жизнью, ибо прошлое, настоящее и будущее для него одно и то же?
Равнозначность понятий начала и конца отчетливо выступает в предании, а лучше сказать, представлении о какой-то довременной фазе мира, когда мира, собственно, еще не было или уже не было. Это представление, которое было распространено среди жителей как левого, так и правого подъезда, крайне смутное, почти не поддающееся реконструкции, строго говоря, еще не является мифом: ибо «домиро-вому» состоянию мира соответствует и некоторое предмифическое мышление. По-видимому, речь идет о чем-то, что предшествует любым началам, предшествует материи, в известной мере сопоставимо с еврейским Эн-соф, [7] но лишено каких-либо божественных атрибутов; это просто ничто; постепенно сгущаясь, оно приобретает вид безбрежного водного пространства.
7
Эн-соф (др.-евр.) — бесконечный, бездонный. Определение Бога в Каббале.
Так оно становится своего рода сценической основой для мифа о ковчеге. Согласно версии, зафиксированной у жителей правой части дома, то есть подъезда и черного хода, ковчег носится по поверхности мировых вод неопределенно долгое время, в течение которого несколько пар его обитателей успевают дать потомство. Когда судно достигает отмели, разбушевавшаяся стихия хочет сорвать и унести его, но сказывается, что экипаж настолько размножился, что тяжелый ковчег прочно стоит на дне; воды сходят, и корабль превращается в дом. В мифологии левого подъезда этот же рассказ выглядит несколько по-иному: корабль носится по поверхности мирового океана, пока наконец не восходит солнце. Капитан ковчега, он же мифический Управдом, выпускает голубя, который возвращается, неся в клюве обручальное кольцо. Между тем вода начинает испаряться, уровень океана понижается, из него выходит «дочь вод», золотые волосы струятся, как ручьи, по ее нагому телу, она становится женой капитана и праматерью нового человечества. Население ковчега растет, начинается классовое расслоение, богатые угнетают бедных, возникает партия угнетенных, вспыхивает братоубийственная война.
Некоторые склонны находить в этой версии мифа отзвук революционных событий. Нужно ли, однако, напоминать, что в ту пору, о которой идет речь, революция сама отошла в далекое легендарное прошлое, стала временем сновидений и мало-помалу отлилась в сознании наших квартиросъемщиков в некое мифословие?
25. Массовая культура тридцатых годов
Впрочем, это только так называется. Ибо «культура» — слишком абстрактное обозначение того, что на самом деле было невесомой материей, заполняющей мир, чем-то таким, что присутствовало всюду, принимало разный облик, проявляло тысячи разных свойств, могло быть звуком, запахом, дуновением, цветом или бесцветностью, сверкало в окнах, гремело на улицах и в конце концов всегда было одним и тем же; это было нечто такое, чему никто никогда не мог дать последнего определения, потому что все, что можно было о нем сказать, означало лишь модус его существования, будь то красный цвет революционного знамени, усмешка вождя, до-мажорный звукоряд или победный рокот авиационного мотора; это была жизнь. Широкие крылья на солнце горят! Летит эскадрилья, воздушный отряд. Гудит пропеллер. Летит Чкалов. Только ведь и Чкалов — псевдоним того, чему нет названия: эпохи или жизни. Летят воздушные шарики, порхают треугольные флажки, на углах буланые лошади переступают точеными копытами, роняют дымящиеся яблоки на мостовую, на трамвайные рельсы, милиционеры в скрипучих седлах обозревают толпу; на углах плещутся флага, на углах стоят лоточники, лямка через плечо, на лотке ряды эмалевых значков из жести на булавках, словно коллекция жуков: Ильич — кудрявый малыш, Ильич — гимназист в мундире с пуговицами, Ильич с огромным лысым лбом, просто так или на красном бантике — возьмите бантик, значок полагается носить на бантике. Эскимо! Эскимо! На палочке! Между прочим, лучшее средство от ангины. Потому что утром рано. Заниматься мне гимнастикой не лень! Потому что водой из-под крана. Обливаюсь я. Кубики. Бульонные кубики. Где угодно, лишь бы только была под рукой чашка с кипятком: в пустыне, на Северном полюсе. Краснолицые папанинцы в унтах и мехах. Эх, хорошо бойцом отважным стать! Эх, хорошо и на Луну слетать! Эх, хорошо все книжки про-чи-тать! Что означает символика пионерского галстука? Три конца красного галстука символизируют союз трех поколений: коммунистов, комсомольцев и юных пионеров. Этот галстук смочен кровью рабочих и крестьян: осторожно, не запачкайтесь. Эх-грянем-сильнее-подтянем-дружнее… Фи-и-и-и-уу! Полетели и сели. В первом ряду. Сначала даже болит затылок, оттого что приходится смотреть на экран снизу вверх. Девушка спешит на свидание. И-и…дем, идем, веселые подруги, страна глядит на нас, глядит на нас! Девушка с характером. С голым затылком и шестимесячной завивкой. И даже не догадывается, какая она красивая. Страна глядит на нас, глядит на нас. А она даже не догадывается. Потому что у нас каждый молод сейчас. Трам-тара-рам-там-там. Крепче нашей любви не бывало. Не встречалось во все времена! (Там, тарам.) Она глубже седого Байкала. Если вы, например, тарарам-пам-пам, возьмете обыкновенный лист бумага, сложите его вдвое, а потом еще раз косо, вот так, сделаете всего лишь два надреза и вывернете с другой стороны, получится белый медведь, а если загнете уголки — кремлевская башня. Утро красит нежным цветом стены древнего Кремля. Просыпается с рас-све-том… Теперь возьмите двойной лист. Или лучше купите гипсовый порошок, смешайте с водой, приготовьте густую массу. А затем выложите эту массу в глубокую тарелку, предварительно смазав дно подсолнечным маслом, на дно укладывается фотография товарища Сталина. Когда масса затвердеет, тарелка кладется на ладонь, и р-раз! Пионерский подарок маме ко дню Восьмого марта. В ба-альшой стране, где женщина с мужчиной в одном строю, в одном строю, в одном строю! Это только так называется, а на самом деле это жизнь. Это эпоха. И в каждом пропеллере дышит спокойствие наших границ. Она глубже седого Байкала, многоводней Амура она. Потому что утром рано! Заниматься мне гимнастикой не лень!