Нагота
Шрифт:
На работу Турлав, как правило, являлся на полчаса раньше. Он любил войти первым в тихую, проветренную комнату, не спеша подсесть к столу и в одиночестве подумать — в мыслях и на бумаге, — что предстоит сделать за день. Эти полчаса обычно бывали самыми плодотворными, хотя задания для каждой группы он обдумывал и распределял еще накануне вечером, перед тем как лечь спать, иногда утром, за завтраком или по пути на завод. Голова особенно хорошо работала, пока он принимал душ.
В проходной, у первой вертушки, стояла Алма. Темно-синяя шинель, кобура револьвера на поясе, платок из собачьей шерсти на голове; у Алмы болели уши,
— Привет, Алма. Как дела?
— Да вот опять Язеп.
— Туда или обратно?
— Обратно.
— Вдвоем?
— Хуже. На сей раз втроем.
Язеп был ее единственным сыном. То уезжал он счастья искать к ненцам на Север, то на Дальний Восток, то в солнечный Ташкент. Однако нигде не задерживался долго, возвращался в Ригу к матери, и всегда с новой женой, от которой норовил поскорей избавиться, чтобы опять куда-нибудь улететь вольной птицей. Таким манером Алма обрела двух квартиранток, носивших ту же фамилию, что и она.
— Поздравляю.
— Спасибо. Хватит с меня.
Стоять на проходе не принято. Людской поток прибывал, в цехах шла пересменка.
Возле «Лучших людей» Турлав повстречался с Фредисом. По утрам в этой части двора Фредиса можно было встретить почти наверняка; в зависимости от сезона он поливал цветы или снег сгребал. Все разговоры с Фредисом рано или поздно сводились к спорту. В молодости Фредис занимался классической борьбой, в 1936 году ценой огромных усилий ему удалось пробиться на олимпиаду в Берлин, но там, по собственным его словам, «от больших душевных волнений», его свалил понос, и так он ослабел, что даже шнурки на башмаках не способен был завязать самостоятельно. По части спорта Фредис был ходячим справочным бюро. «Как ЦСКА вчера сыграл с Грузией?» — еще издали кричали ему проходившие. «Это правда, что Лусис сломал себе большой палец?» «Что-то Пеле в этом сезоне не слышно?» Фредис знал решительно все. Был он веселый, улыбчивый, вставные челюсти так и поблескивали.
И теперь он там хлопотал, старый атлет, «наш олимпиец», располневший, сутулый, одеревенелый, в вязаной шапочке с помпоном, с множеством значков на желтой нейлоновой стеганке; все, кто куда-нибудь ездил или участвовал в состязаниях, считали своим долгом привезти Фредису эти маленькие сувениры.
— Здорово, Фредис! Что там слышно насчет игр с канадскими профессионалами?
Однако на этот раз Фредис оперся на грабли и отвел глаза.
— Только что увезли.
— Кого увезли?
— Жаниса Бариня.
— Куда увезли?
— В морг.
Фредис швырнул грабли в пожухлую траву так, что песок брызнул.
— Послушай, Фредис, ты случайно не того? (Общепринятый жест — щелчок в подбородок.)
— А надо бы.
— В чем дело?
— Не стало человека. Ночью в шахту лифта провалился. Какая-то там пружина подвела. Открыл дверцу, шагнул. А лифт стоял тремя этажами ниже.
— Как же так!
— Я вот только думаю, такая смерть, она, должно быть, легкая. Жанис, поди, и не смекнул, что происходит.
— Еще бы. Отличная смерть!
К чему он это выпалил с такой злобой, с таким сарказмом, как будто во всем виноват был Фредис? Конечно, сорвать злость на Фредисе было верхом идиотизма, он совсем не собирался этого делать. Просто напор был слишком велик, и злость прорвалась наружу.
Бариню было уже за семьдесят. Дай бог каждому столько прожить. (И не стало его лишь потому, что «какая-то пружина в лифте подвела». Слабое утешение.) Баринь держался молодцом. Дважды его с оркестром, цветами и прочувствованными речами провожали на пенсию, и каждый раз он ухитрялся потихоньку вернуться обратно.
Долгое время они друг друга недолюбливали. Турлава тогда назначили начальником цеха. (1952 год. Он хорошо помнил одну из своих фотографий тех времен: худое, чем-то на колун похожее лицо, тонкая, длинная шея; из перелицованного костюма пошитая куртка, болтающиеся штанины, из-под кофты торчит воротник рубашки; волосы совсем светлые, посередке разделились надвое, свесились на уши.) Как все молодые выдвиженцы, он был необычайно самоуверен, немного витал в облаках, считал себя и свои действия непогрешимыми, свято верил, что грань между старым и новым проводит не кто-нибудь, а его персона. Сами по себе эти качества, возможно, были не так уж дурны, но при отсутствии опыта и практики приводили к неожиданным конфликтам, насмешкам, ухмылкам, а это больно задевало самолюбие молодого инженера. Повсюду мерещились подвохи его авторитету и достоинству.
Жанис Баринь был типичным представителем старорежимной рабочей верхушки. Знаток своего дела, к тому же и кичившийся своим уменьем, капризный и требовательный, он привык хорошо зарабатывать и свысока поглядывал на менее способных. В послевоенные годы, вовлеченный в поток перестройки промышленности, он себя почувствовал ущемленным и обиженным. Турлав в представлении Бариня олицетворял собой не только новую власть, но был еще и разрушителем старого заводского уклада.
Турлаву, в свою очередь, Жанис Баринь не нравился потому, что в его присутствии он ощущал что-то похожее на страх или неловкость. (Конечно же прав я, но поди попробуй докажи!) Баринь не оспаривал указаний Турлава, однако губы у него всегда были поджаты в странной ухмылке. Старые электронщики говорили: на таких, как Баринь, заводская слава держится. А Турлав в ту пору считал, что как социальное явление и производительный фактор рабочие вроде Бариня принадлежали прошлому, в широко автоматизированном массовом производстве их неоспоримое мастерство почти не находило себе применения.
— Простите, у вас какое образование? — спросил Турлав у Бариня в самом начале знакомства.
— Работаю здесь с тысяча девятьсот двадцать восьмого года.
— А как с образованием?
— Вот я и говорю. С двадцать восьмого года.
— Ваша основная специальность?
— Разные работы выполняю. По слесарной части, с машинами...
— Все-таки — что конкретно?
— Нужно было, электрические часы мастерил, понадобилось — самолеты строил.
— Один или оба? Самолетов-то этих было кот наплакал.
— Напрасно смеетесь. Работы там хватало.
В другой раз, после политинформации, где лектор с помощью цифр и диаграмм наглядно показал все слабые стороны старого «Электрона», Баринь вынул из кармана крохотную шестеренку, величиной не более булавочной головки, и торжественно положил ее на ладонь Турлава.
— Вот, полюбуйтесь, — сказал он, — продукция старого «Электрона». Регулятор диафрагмы «Молекса».
— Приходилось видеть.
— «Молекс» когда-то был самой маленькой любительской фотокамерой в мире. Самой маленькой и самой надежной. Такую не сумели сделать ни американцы, ни немцы, ни шведы.