Наивность разрушения
Шрифт:
Я прошел к заветному подвальчику с мыслью, что обязательно должен быть вознагражден зрелищем на лесенке за разорившую меня покупку книги. И я не обманулся в своих ожиданиях. Никого в лавке, кроме меня и Наташи, не было, я сиротливо стоял у прилавка и смотрел, подглядывал, чувствуя себя даже не мелким воришкой, а опытным и страшным соблазнителем, бывалым охотником, чудовищным змеем, который открыл пасть и ждет, когда загипнотизированная жертва сама вползет в нее. Если бы так, если бы Наташа сама вошла в меня и слилась с моей душой, осталась в моем сердце, не спрашивая, для чего это ей и какие выгоды это ей принесет! Но так быть не могло, действительность более чем далеко отстояла от моих грез, я весьма сильно преувеличивал... но на лесенку она поднялась, и в этом я словно-таки загипнотизировал ее, добился своего, победил! Не знаю, что ей понадобилось на верхней полке, но она установила лесенку, повернулась ко мне спиной и взобралась, вздыхая в глубокой тоске по свободной, беззаботной жизни. Представим себе, как молодая и очаровательная женщина в азарте трудовой деятельности оказывается на высоте и
– что у женщин в запасе, в арсенале, на вооружении местечки куда более заповедные, таинственные, притягательные, прекрасные, чем вся их женская красота вместе взятая. Изумительна женская душа, перетекающая в девичью скромность, материнскую нежность, старушечью трепетность, вырастающая в исполненные немыслимой силы и поэтичности образы мировой литературы, но и она ничто перед загадочным шевелением пасторальных форм под юбкой-колоколом, как ничто и все женские мысли, стремления и чаяния перед теми единственными в своем роде мгновениями, когда ваша избранница стоит под потолком на лесенке и, может быть сама того не ведая и не желая, показывает вам все самое стройное, законченное, совершенное и сокровенное, чем позволила ей владеть природа.
Я успевал и бранить себя мысленно, что я, такой старый, такой умный, пораженный в самое сердце катастрофой России, но ведающий спасительную обособленность, стою тут и млею, схожу с ума от зрелища шевелящихся под юбкой женских бедер. Но досадовал я, в общем-то, лицемерно, на всякий случай, на тот случай, если она внезапно обернется, если кто-нибудь войдет и застигнет меня за столь предосудительным занятием. По ночам же, дома, в кровати или в одиноких скитаниях из угла в угол, когда я вспоминаю подвал, душевный полумрак, Наташу, лесенку, мои тайные и точные наблюдения, себя там - наглого и сконфуженного наблюдателя, я не злюсь и нисколько не трушу, я только мечтаю, вижу возможность совсем другой жизни, далекой от агрессивного цветения империй и их жалкого умирания, жизнь, ради мгновения которой не жалко и умереть, зарывшуюся в это загадочное шевеление под колоколом, скрывшуюся в его тепле.
Она спустилась на пол и посмотрела на меня равнодушно, а я, ничего не купив, вышел на улицу и зашагал к набережной, мимо барочного храма восемнадцатого века, приспособленного под какую-то контору. Говорят, его возвращают верующим. Валил мокрый снег. Я не достиг набережной, пошел вверх по улице, которая, пересекши кремль, вливалась в главнейший наш проспект, пошел мимо почты, приютившейся на первом этаже светлого здания с колоннами и атлантами, мимо больших магазинов в больших домах, к огромному и причудливому на горе кремлю, стены которого, увенчанные башнями, по-своему повторяли изломанный рисунок занятой им местности. Вдруг я развернулся и пошел вниз, в обратном направлении, но словно в никуда. Со мной что-то стряслось; если у меня и выросли крылья, то вряд ли там, где следовало. Как глупо, что я, взрослый, чтобы не сказать старый, человек, мнусь в нерешительности перед какой-то девчонкой, а еще глупее, что я, отнюдь не лишенный проницательности, среди бесчисленного множества женщин выбрал именно ту, о которой знаю лишь, что никогда не решусь с ней объясниться. Мне нечего ей сказать, собственно говоря, нечего посулить. В моей возрасте влюбленные нежны, как лапки севшего на кожу комара, но осмотрительны, и оперируют они в сражении за предмет своей страсти не любовью, а солидностью, умением подкреплять силу любовного красноречия вполне конкретными вещами. Не могу же я в самом деле думать, будто моя увлеченность сродни юношеской любви, выдержит состязание с нею, не задумывающейся о грядущей старости и о том, что завтра обольщенный и капитулировавший кумир потребует не столько цветастых слов и признаний, сколько еды, подарков, кормушки, бытовой вольготности. Я этот путь проходил и слишком хорошо его знаю, чтобы надеяться, что Наташа бездумно польстится на благородные виды моей зрелости и внушительные руины моей былой красоты, как, возможно, еще польстилась бы на горячее и бесцельное обожание какого-нибудь восторженного мальчика.
Я лихорадочно топтался на тротуаре. Мокрый снег глумливо таял на моих щеках. Я отказался от жены только потому, что пальцем о палец не пожелал ударить ради ее благополучия, но какой же в этом был смысл, если я так скоро вновь нарушаю "обет безбрачия", вновь увлекаюсь, вновь чего-то жду от женщины, хотя у меня нет ни малейших оснований думать, что ее запросы окажутся более скромными, чем запросы моей милой и доброй жены? Где же логика? последовательность? Разве, уходя от женщины, которая вовсе не гнала меня, напротив, готова была и дальше терпеть, которая несомненно любила меня и которая, честно говоря, заслуживала, чтобы я больше о ней заботился, я уходил от конкретной женщины, а не от женщин вообще? разве я не показал отчетливо своим поступком, что жажду свободы, одиночества, монашеской кельи вместо мирской суеты?
Если же, допустим, мне все-таки нужна женщина и без женщины никак нельзя, разве не честнее и не разумнее вернуться к жене, которая, может быть, до сих пор ждет меня, страдает и удивляется грубой несправедливости моей выходки? Но... минуточку! Вот тут остановись, подумай. Жена, не спорю, милая, во всех отношениях приятная женщина, с такой бы жить да жить, но в ней нет остроты, абсурда, загадки, она не заслоняет собой некий таинственный мир, чтобы в нужный момент чуточку отклониться, давая тебе шанс что-то мельком подглядеть, чем-то заразиться, заболеть, она никогда не подольет масла в огонь твоего вдохновения, мужественности или воображения, а будет жить с тобой просто и без затей. А эта продавщица... с ней, я чувствую, дело обстоит куда как сложнее. Здесь пока нет событий, но уже есть возможность, которую я вижу особым зрением. Это ново. А видеть возможность, но пренебрегать ею, не значит ли это заведомо и преступно отрицать в жизни всякий смысл?
Или повернем вопрос еще таким образом: может быть, я именно хочу пережить унижение, боль, позор, почему-то нуждаюсь в этом, должен за видимостью попытки возвращения к мирскому ощутить, как мне в очередной раз подрезают крылья и уже окончательно, и уже с тем, чтобы я вдруг очутился за последней чертой, за которой нет места нелепым упованиям на продавщиц из книжных лавок или хотя бы на собственную, небрежно покинутую жену и есть лишь одна реальная возможность - быть отщепенцем, отшельником, как бы святым или даже самым что ни на есть натуральным святым?
***
Очень важно, что Наташа молода, и ведь посмотрите, сквозь молодую кожу и несостаривашийся блеск глаз совершенно не просвечивают гниль, уныние и ветхость, такое впечатление, словно старость и не настигнет ее никогда, не сгноит всю эту буйную кровь с молоком в тошнотворной духоте медленного умирания. Это так хорошо в сравнении с утомленностью отечества. О, как она потряхивает грудью! Размышляя об этом, я заглянул с перекрестка в узкий сырой переулок и внезапно заметил там, между темными стенами домов, на разбитом тротуаре, Перстова и Машеньку. У меня тотчас вспыхнула мысль рассказать все Перстову, мысль, похожая на идею, на самосожжение в трудном и рискованном опыте какой-то идеологии. Она была вызвана, наверное, тем обстоятельством, что Перстов, мой ровесник (и мой хороший приятель), и сам на добрых двенадцать лет старше своей невесты; правда, ему есть что предложить ей, кроме красоты лица и приятной аккуратности фигуры.
Они, не заметив меня, вошли в подъезд дома, где жила Машенька. Я подался в противоположную сторону, но скоро вернулся. Несколько раз уходил и возвращался, и мои действия отдавали чистым безумием. Что значит рассказать Перстову все? Я хочу рассказать о Наташе, но у меня нет причин превращать свой рассказ в анекдот, притчу или романтическую историю подвига, я могу выложить только правду как она есть, признаться в безрассудной любви к женщине, которой вряд ли по вкусу такие мужчины, как я, такие бедняки и лентяи. Следовательно, весь смысл моего рассказа, моей исповеди может заключаться лишь в конечном ожидании от Перстова, преуспевающего и трагического, сочувствия и помощи. Уж не жалости ли? Вот до чего дошло - я жду помощи! Я надеюсь, что кто-то, хотя бы и мой замечательный друг, устроит мою судьбу. Неужели это необходимо мне? Неужели что-то в скрытых трещинках моей души желает этого?
Остановившись у входа в переулок, где жила Машенька, я выпрямился и расправил свое старенькое, видавшее виды пальтецо, готовя себя к суровому опровержению, к борьбе с теми внутренними слабостями, которые разъедали мою душу и толкали меня на путь сомнительных деяний. Но я уже слишком долго бродил по городу, устал, очень проголодался, меня извел мокрый снег, и мне представилось, что с пороками и слабостями лучше бороться не в одиночестве. Нужно было наконец переломить себя, на что-то решиться. Я вошел в переулок, меня внесла волна, у которой нет имени, волна чувств, которые не знают начала и конца и возникают из ничего, я втянулся в подъезд, по деревянной лестнице в темноте поднялся на третий этаж и позвонил в обветшалую дверь. Открыла Машенька, успевшая уже переодеться в домашний халатик, гладкая и скромная. Узнав меня - после долгого и пристального, почти тревожного изучения темноты и тишины, окутавших меня на площадке перед дверью, - она радостно округлила глаза, хотя сомневаюсь, чтобы мое появление доставило ей неподдельное удовольствие. Я вошел. Кольнуло странное предчувствие, что этот визит будет иметь какие-то особые, даже роковые последствия. Машенька в коридоре забежала вперед, этим движением приглашая меня оказать честь ее дому, квартирке, ее всегда с необыкновенной тщательностью прибранным комнатам, а между тем предчувствие удивительных событий разрасталось во мне все сильнее, очертания смутной догадки желали вылиться в твердую форму какой-то страшной тайны, и я, охваченный сумасшедшей радостью, готов был броситься в пучину, где подстерегала меня судьба. Итак, я жаждал событий, и указателем, направлявшим меня к ним, служила бесхитростная Машенька. Я всегда находил в ее поведении изрядную толику фальши, впрочем, как бы вынужденной, подневольной, даже оправданной - ровно настолько, насколько Машеньке необходимо было, по тем или иным веским причинам, убедительно поддерживать отношения с внешним миром. Она хотела знать только себя в отношении к Перстову, только отношение Перстова к ней, а все, что не входило в круг этих забот, отодвигалось ее сознанием в чуждую, холодную и ненужную даль, но Перстов интересовался мной, и этого было достаточно, чтобы она оказывала мне должные, но, как и следовало ожидать, театрализованные знаки внимания. Мы прошли в комнату, где я рассчитывал увидеть моего друга, однако его там не было, и я удивленно приподнял плечи.
– Он в своей конторе, - ответила Машенька на мой вопрос, - ты же знаешь, он не вылазит оттуда целые дни, работает и работает...
Я понимающе кивнул, полагая, что честно делю свое понимание на два ручейка: один - сочувствия к труженику Перстову, другой - сочувствия к его невесте, оставленной проводить дни в одиночестве. В комнате было чистенько, скромно и уютно. Жилище примерной девушки, приученной знать и разуметь, чего она хочет от жизни. Ее переполняли заботы и волнения, душили всякие неопознанные чувства, и она говорила так, словно задыхалась не на шутку, а мне это было только смешно. Она продолжала объяснять: