Наивность разрушения
Шрифт:
– Скажешь тоже... что за чепуха! Зачем мне Лиза?
– Растерянный и робкий, доверчивый и простодушный - вот каким ты выступаешь перед ними. И обрати внимание, они не смеются над тобой, напротив, ты им нравишься, они тебя по-своему уважают. Видимо, догадываются, что на самом деле ты другой.
– Иначе говоря, считают меня притворщиком?
– О нет, не это. Просто они понимают, что ты поворачиваешься к ним лишь ничтожной частью своего существа и, когда обстоятельства принуждают тебя делать это, должен или находишь нужным показать себя растерянным и простодушным. Они умны и проницательны. Странно, если ты не заметил этого.
Я действительно этого не заметил. В конце концов твердо я был уверен лишь в одном: если кто умен и проницателен, так это я.
***
Скоро за пышными махинами наших двух-трех главных улиц город сбивался на целые кварталы довольно однообразных деревянных особняков, и в одном из таких особняков, подслеповато и удивленно глядевшем резными оконцами, жила Наташа с отцом. Удивление окошек тотчас, едва я вышел из машины, передалось мне, и я с чувством, близким к неприязни, оглядывал землю, исхоженную и истоптанную чудесными ножками женщины, которая теперь, явно по какому-то недоразумению, считалась
Хозяева уже ждали нас, у них все было готово к пиру, к намеку на повторение вчерашнего, и из-за стола весело, приветливо и молодо выглядывал давно утешившийся вдовец, папаша несравненного чада - человек, который был старше меня разве что лет на восемь, почти что мой ровесник. Я знал об экономических тяготах окружающего меня мира и сам страдал бы от них больше, если бы вся моя собственная экономическая политика не сводилась к тому, чтобы как-то перебиваться и не протянуть ноги, но вот уже второй день я кружусь среди какого-то богатства, изобилия, всего, что не может не казаться мне вымыслом, и на душе моей скребут кошки. А между тем люди смотрят на меня так, как будто я представляю собой не только не бесплотное, но нечто даже значительное в том воображаемом мире, где они привычно и любовно обретаются. Я говорю не вообще о людской массе, которой глубоко плевать на меня, а о чудаках, чьи головы начинены дикими фантазиями и склонны воображать, например, что я, возвращаясь домой, питаюсь на ужин заморскими деликатесами или что я не прочь подвизаться в роли жениха изысканной красавицы. Я сделался Александром Петровичем, ибо, рекомендуясь Сашей, выглядел бы смехотворным чудаком в глазах чудака Иннокентия Владимировича, солидного и только отчасти вертлявого человека. Он принимал гостя своей дочери, потенциального жениха, который уже - вот что-то такое коснулось слуха, как-то вроде как услышалось - "переспал с милой и взбалмошной дочуркой, утехой моей старости". Иннокентия Владимировича очень живил быстрый, иронический и смышленный взгляд больших и как бы подкрашенных, так они были выразительны на каменно удерживающем красоту молодости узком лице, глаз, высокий и тонкий, он поражал молодцеватым видом, вообще смотрелся молодцом. Подхваченный духом времени, он пустился в коммерцию, в книгоиздание; и даже сам почитывал, но издавал он дорогостоящую дешевку, а потолковать любил о титанах. Странно мне было, что я попал в семью, тесно связанную с миром книг, но с теми, однако, его сторонами, какие роднили его со всяким торжищем.
Вчера Наташа была одета простенько, поскольку Перстов увез ее прямо с работы, а сегодня принарядилась, и я вправе был думать, что она сделала это ради меня. Я залюбовался свежим, улыбчивым выражением ее лица. Я любил ее безмерно, любил такой, какой она была в ту или иную минуту, и на моем месте ее любил бы всякий, кого не оставляет равнодушным гордая, цветущая, сильная красота женского тела. Но сомнения продолжали меня одолевать. Мне казалось, что после всего случившегося между нами она смотрит на меня как на свою добычу. Ночью, в постели, я принял ее вожделения и даже нашел их оригинальными, но я не мог принять и бледной тени их днем, под самым носом у общественности, почти у всех на виду. Я не мог жениться на ней только для того, чтобы под видом законного брака и вообще полного соблюдения законности быть съеденным ночью или не быть съеденным лишь потому, что я все-таки муж, а не первый встречный. Итак, мне решительно невозможно жениться на ней, ибо ночь, в моем представлении, равноправна дню, ведь ночью с тем же успехом читаются книжки, не правда ли? А если кому-то по душе по ночам плотоядно посягать на меня, днем же красоваться предо мной (и перед всеми) в сногшибательных нарядах и ослеплять меня (и всех) очаровательными улыбками, это может быть делом души того субъекта, но никак не моей, не моим делом.
В ждущею заполнения пустоту каждой минуты я вмещал безмерность своей любви к Наташе, но так было, лишь когда я видел ее, имел возможность прикоснуться к ней, и потому я чувствовал себя довольно свободно, полагая, что не за горами и минута, когда я прерву вереницу этих сомнительных страстей, отнюдь не успев сделаться рабом ее улыбок, уловок, ее желания превратить меня в некую нишу, куда она могла бы забираться вся целиком, располагаясь там в полном соответствии со своими прихотями и понятиями об удобствах. Но еще, пока я сидел и скитался в цепях всех этих приключений, кормили меня отменно, а вследствие этого я как-то слишком монументально начинал понимать необходимость и полезность еды. Вот и от стола, накрытого книжным коммерсантом и продавщицей книжной лавки, трудно уйти, не пообедав. Перстов прав, говоря о необходимости воспринимать картину целиком, не расчленяя; на ту же необходимость указывает и организация ночных дел моей подружки. Либо принимать безоглядно и словно даже бездумно, либо решительно порвать, уйти. Я заметил, что мои колебания тем сильнее, чем основательнее я забираюсь в гущу исходящих от яств ароматов. Воля желудка! Что поделаешь? Мне оставалось лишь уповать на то, что именно этот элемент комического в моих переэиваниях и не позволит мне запутаться окончательно, откроет путь к ясности, по крайней мере к более трезвой оценке собственного положения и своих возможностей.
В настоящую минуту вынужден признать, что против силы, пленительного обаяния, неумолимой власти обеда мне не устоять; и я объедаюсь, как свинья.
Перстов, сидевший рядом, зашуршал мне в ухо:
– Сегодня Наташа выглядит предпочтительней Лизы.
Я испуганно откинулся на спинку стула. Что это значит? Он потешается надо мной? Или определенно дает понять, что хочет отбить у меня любовницу.
Впрочем, одно упоминание ее имени, даже случайное, или даже особенно случайное, вызывает во мне настоящую бурю любви и взыскующее ощущение близости к тайне, к тайне, а не разгадке. Наконец мы встали из-за стола и раскидались по комнате, закурили. Выпитое вино затеплилось у меня в голове, лаская и шевеля корни волос. Среди нас находились двоюродный брат Наташи Кирилл и его жена, имени которой я не запомнил. Иннокентий Владимирович постоянно оказывался в центре внимания, делал он это умело, со вкусом. Он сидел на высоком и непростом, с какими-то готическими украшениями, стуле, закинув ногу на ногу, никак не горбясь, не кривясь, а ровно и спортивно. Хитрые огоньки вдруг заплясали в его влажных после приема пищи глазах, и он сказал с неопределенной усмешкой:
– Кто бы дал мне разумное объяснение политическому фарсу, который мы ныне наблюдаем!
Как вы узнали, что именно об этом нужно сейчас заговорить?
– чуть было не выкрикнул я с досадой и отвращением.
Иннокентий Владимирович, не услышав меня, продолжал:
– Партийные люди, желая выявить свое отличие от простых смертных, утверждают: в настоящее время налицо три политические силы, способные реально бороться за будущее России: демократы, патриоты и коммунисты. А если взглянуть со стороны, не то чтобы совсем непредвзятым и беспристрастным, но все-таки не партийным взглядом, то мы видим если не желание, например, демократов тоже прослыть патриотами, то умение их своевременно переходить в ряды конкретных патриотов, и наоборот, не говоря уже о том, что коммунисты весьма дружно заделались вдруг патриотами, православными, монархистами. В общем, людям с партийными билетами ничего не стоит перепрыгнуть туда, где кормушка посытнее, где сподручнее воровать. Вчерашние разрушители храмов с трогательным душевным подъемом приходят к христианству, цареубийцы нетерпеливо ждут восшествия на престол законного наследника, и я не удивлюсь, если завтра скажут, что расстрел царя был монархолюбивым актом, благодаря которому влилась свежая кровь в идею самодержавия. Вчерашние кухонные трещотки, болтавшие о гуманной миссии капитализма, сегодня, уже с депутатскими мандатами и правом вершить демократические реформы, спешат снять пенки с волны надвигающегося на народ рыночного процветания. Вы скажете: что толку удивляться людям, даже если они депутаты, такова их природа, не надо искать других объяснений. Все правильно. Но я прошу объяснить, не почему грызутся и воруют партии, а почему эта возня кучки разноокрашенных людей вносит такую неразбериху и, будем откровенны, дух гибели в жизнь большого и вовсе не глупого народа?
Странное впечатление производил на меня этот человек! Его слова не внушали оторопи, смущения или сомнений, они были гладкой правдой о великой неправде, но речь шла словно о вчерашней карточной игре, и, рассказывая о ней, Иннокентий Владимирович прекрасно понимал, что сегодня партия может и должна сложиться иначе и завтра ему придется говорить другие, но не менее достоверные вещи. Я почти не слушал, почти не улавливал смысла - я думал о том, как его язык трепещет во рту под дуновением слов, как туманное начало будущей речи зарождается где-то в его грудной клетке. Я гадал, как он жил и еще будет жить вне общения с нами, в одиночестве, когда он, может быть, сидит на своем готическом стуле, тупо вперившись взором в пол, почесывая зад, или, может быть, с интересом разглядывая свои половые органы. Я хотел бы приписать ему острый, скрытый, необычайный до натужности и некоторой фантасмагоричности интерес к собственному телу, к интимнейшим сторонам жизни этого тела, однако я понимал, что это мой интерс, как бы там ни обстояло на самом деле с Иннокентием Владимировичем, я только не мог сообразить, откуда он во мне взялся. Я думал о его запахах, привычках его тела, мне казалось, что его устроение в корне отличается от моего или он даже обладает чем-то, чего нет ни у кого, разве что неясно, плохо это или хорошо. Я пытался мысленно проникнуть в его интимную жизнь. Зачем? Оттого ли только, что он был отцом Наташи, или я предчувствовал, предвидел, что следует как-то особенно присмотреться к этому человеку?
Перстов между тем горячо пустился в оппозицию хозяину.
– Не ошибетесь, - воскликнул он, - если причину всех этих бед поищете в нашей застарелой болезни... во всем-то мы стремимся подражать Западу, мечтаем подружиться с ним! И сейчас то же самое, как при Петре Первом. Прогрессивная политика у нас, какая бы партия ее ни проводила, это, во-первых, объявить вчерашний день, а еще лучше все прошлое спячкой и рутиной, а во-вторых, призвать варягов или поскорее встать на путь, которым прошли варяги, ибо они-де всегда ведают, что творят.
– Известное и небезпочвенное суждение, - отозвался Иннокентий Владимирович с неприятной снисходительностью, почти и не дав Перстову договорить, - но не скажу, что оно вполне меня удовлетворяет. И что, мой друг, если я предложу вам другое объяснение? Ребяческое подражание Западу и даже готовность продаться ему по дешевке - положим, это не чуждо нашей демократической партии... правда, у меня нет доказательств, но земля, однако, слухами полнится, да и как не замечать некоторых явных признаков? Но ведь весь народ, если мы говорим о народе не выродившемся окончательно и живущем еще исторической жизнью, не может испытывать такой потребности быть проституткой, а между тем огромная масса народа прямо-таки пляшет под дудку демократов, что бы та дудка ни выпевала. Вот этого, казалось бы, нельзя было ожидать после всех пережитых нами испытаний! Чем же еще это объяснить, как не слепым доверием? Другая часть верит патриотам. Кто-то до сих пор не потерял веры в коммунистов.
– Иннокентий Владимирович толкнул Кириллову безымянную жену в бок, чтобы она подала ему пепельницу, а пока стряхнул пепел ей на колени; удовлетворив эти побочные искания, он продолжил: Какая-то часть не верит вообще никому или верит всем сразу. Так или иначе, все держится на вере. Как будто и нельзя не верить, смотреть не замутненными верой глазами. Как же так! не верить общественному деятелю, лидеру партии, целой партии, никому? взобравшемуся на трибуну человеку не верить? подозревать, что партийный человек - какой-то там простой смертный, которому ничто человеческое не чуждо, который и наврет с три короба, чтобы скрыть свою необоримую жажду наживы и власти? Упаси Боже! как можно! это не по-нашему! И вот я вас спрашиваю: как эта вера вросла в душу народа до того, что сделалась чем-то вроде безусловного рефлекса, тогда как вокруг более чем полно дерьма и народ наш отнюдь не слеп и это дерьмо вполне различает?