Наливайко
Шрифт:
Острожский стоял посреди комнаты, и только едва заметное дрожание белой бороды выдавало внутреннее напряжение старика. За один день столько пережить! Не уважили его возраста, не пожалели его утомленного сердца.
Король Сигизмунд Ваза первый вошел в комнату. Вид воеводы словно испугал его. Король остановился. Криштоф Радзивилл прошел вперед, почтительно поклонился, как всегда кланялся тестю в его остртрожском или константиновском замке.
— Прошу, ваша мощь, принять его милость короля Речи Посполитой Польской. Какой у вас вид, ваша мощь!
Князь слегка провел рукою по лбу, тяжело вздохнул, будто на чужом языке сказанные слова Криштофа с трудом понял
— Челом бью его королевской милости, недостойный такой высокой чести, — промолвил князь, и слова его прозвучали сухо, в них скрывался не угасший гнев и решимость.
Король сел, разрешив сесть остальным. Но только один Острожский воспользовался этим разрешением. Сенаторы, воеводы, государственные мужи — все стояли. Острожский ждал. Король говорил через переводчика, и пока он говорил, Острожский сравнивал его голос с голосом ктитора Онуфриевой церкви в Остроге.
«Бойкий голосок, но совсем-совсем… не королевский», — решил Острожский.
— Уважаемый нами пан воевода земель украинских в гневе собирается оставить Варшаву, оставить сейм и государственные дела? Достойно ли так поступать князю?
–
— Король государства в моих покоях, и я из гостеприимства и из высокого уважения к вашей королевской милости должен был бы отказаться от этого решения. Но не отказываюсь… Уже мой возраст заслуживает иного отношения к делам, которые я представляю, ваша королевская милость… Ветхозаветного Авраама сами посланцы божьи почитали за седину и степенность мужа…
Король поинтересовался, что произошло между ним и Скаргою, почему князь так грубо выгнал королевского духовника. Острожский поднялся с кресла. Пред королем польским стоял могущественный, гордый магнат.
— Его королевская милость должен знать все! Пред ним стоит потомок рода Острожских. Это тот род, который служил Сигизмунду первому, служил Сигизмунду-Августу, Стефану Баторию и службою своею укрепил корону, возвеличил польское государство. Я, потомок славного рода Острожских, немало постарался об избрании вашей милости королем, и кто имеет право меня так оскорблять! Тот же король законом отнимает у меня право молиться богу так, как я того желаю. Закон его королевской милости, запрещает нам придерживаться православной веры и посылает к нам на Украину отступников-иезуитов насиловать край, грабить его и проливать кровь моих единоверцев, украинских людей. Ваша королевская милость нарушает свою присягу, нам на коронационном сейме данную, а нас позволяет называть изменниками, хотя мы поступаем по законам и совести края нашего. Я, сенатор коронный, вынужден терпеть обиды и оскорбления. Не спросившись у меня, жолнеры хватают моих людей и снимают им головы. Не посоветовавшись со мной, судят патриаршего наместника, за которого отвечаю перед совестью и пред богом! Я стар, но хочу умереть, как умирали Острожские: честным сыном своего родного края…
От волнения и слабости Острожский не мог продолжать, повернулся и направился к выходу. Его подхватили под руки, помогли переступить порог. Кто-то крикнул, переводя королевскую фразу:
— Подождите, вельможный! Король даст ответ…
— Не хочу ответа, не нужно лживых слов…
Королю не перевели этих слов Острожского, но его нервность и упорство понял Сигизмунд. Развел руками перед Скаргой:
— Каких людей князя хватают? О чем он говорит?
Скарга коротко рассказал про Нечипора и Богуна, назвав их изменниками.
— Освободить! Немедленно освободить… Еще кого?
Королевский приказ молниеносно
Криштоф Радзивилл догнал Острожского уже в сенях. Князь остановился на оклик зятя и ждал его, не поворачивая головы.
— Король приказал освободить казаков. Вам следует, ваша мощь, помириться, король желает этого.
— А Острожский не желает.
— Король, ваша мощь, спрашивает, кого еще освободить. Протосинкела Никифора?
— Моего лучшего сотника Наливайко съели? — нервно спросил князь.
— К сожалению… этого изменника, верно, уже казнили.
— Казнили? А меня об этом спросили? Так пускай король и протосинкела Никифора съест!.. — и решительно вышел во двор наружу, где наготове стояли кареты и всадники.
17
В Варшаве на крутом берегу корчмарь-венгерец построил корчму и каменные подвалы для вина. Крепкие подвалы с узенькими оконцами на Вислу походили на маленькую крепость. Через Вислу корчмарь построил мост, и целое полстолетие Варшава разрасталась вокруг этой корчмы по обеим сторонам Вислы. Около корчмы-крепости лепились торговые, цеховые строения и жилища мещан. День и ночь напролет разносились песни вокруг корчмы, — это было место встреч и интриг, тут загорались и гасли самые пылкие страсти.
Однажды утром, когда после короткого ночного перерыва жизнь в корчме должна была бы возобновиться, посетители нашли хозяина с перерезанными жилами на руках. А в подвале, где стояли бочки с наилучшим венгерским вином, на веревке висела его красавица-дочка. Злые языки постоянных посетителей корчмы и соседей-мещан болтали тайком, что вовсе не дочка она ему… Но смерть обоих схоронила, как в гробнице, эту тайну.
С того времени прошло около двух десятков лет. Замерла жизнь в корчме. Летучие мыши и совы завелись в опустевших подвалах да неприкаянные души самоубийц стонали там по ночам…
Именно в этот самый подвал, где два десятка лет тому назад на веревке висела красавица-прелюбодейка, Жолкевский запер жесточайшего врага шляхты и своего соперника Северина Наливайко. Гетман сам проверил ржавые, но крепкие прутья железной решетки в оконных проемах под потолком. Сам осмотрел засовы и железную обивку на дубовых дверях. И успокоился: это был надежный ларец для такого сокровища.
Два дня Наливайко лежал один, запертый и связанный, как будто мир вокруг провалился. Потом его развязали, положили доски для спанья, но спать на них не давали, еженощно подсылая палачей с бубнами и холодной водой. Корчму над подвалом заселили караульной сотней жолнеров. Исчезли и неприкаянные души самоубийц, словно пред адской местью польской шляхты отступили даже ночные привидения. Только печальная казацкая песня, несмотря ни на что, носилась над Вислою, вырываясь из узких окошек подвала, которые на совесть забрал решетками корчмарь.
…А найбільша наша сила — мати людьска воля
Ой, ти, воле, рідний край, доле людьска мила,
Задля тебе мене мати в неволі зродила.
Спородила в полинях, лихом краю сповивала,
І карою панам-ляхам на сон примовляла:
«Ой, гей-люлі сину мій, дитя України, —
За ту кару панам-ляхам слава тобі, сину!..»
В синем жупане ротмистра, с длинной карабелью у пояса и в надвинутой на самые глаза четырехугольной шапке шла графиня Барбара за своим проводником. Шли по темным улицам, ехали в лодке через реку. Глухая ночь и раздававшаяся из каменного строения песня бросали графиню в озноб.