Нанон
Шрифт:
Господин Костежу хотел мне возразить, но когда он сердился, губы у него дрожали, как часто бывает с людьми вспыльчивыми, но добросердечными. Я же решила высказать ему все, что накопилось у меня на душе, чтобы, в случае если мои мысли показались бы ему оскорбительными, он мог расторгнуть нашу сделку.
— Вы хотите возразить мне, — продолжала я, — что как раз возмущение народа и заразило вас, заставив прибегнуть к карательным мерам, дабы отомстить за долгие годы его страшной и мучительной нищеты. Я не раз слыхала, как наши крестьяне сожалели о том, что все вы, ученые, умные люди, идете на поводу у парижан и вообще жителей больших городов, потому что и сами вы горожане. Вы думаете, что изучили крестьян, хотя знаете только мастеровых из предместий и с городских окраин, да и в этой среде, полукрестьянской-полуремесленной, отличаете лишь тех, кто умеет громко кричать и возмущаться. Большего вы не требуете; вы полагаете, что можете на них рассчитывать, когда, подстрекая один другого, они сбиваются на улице в стадо. Вы не видите их потом, обсуждающих дома то, что, сами того не ведая, они натворили. Вы разговариваете только со своими прихвостнями, которые жаждут что-нибудь получить от вас: выгодную должность, деньги или то, что эти честолюбцы предпочитают всему — возможность властвовать над другими. Все это я видела собственными глазами; видела в Шатору, как встречали представителей
Я говорила с большим воодушевлением, то прохаживаясь по комнате и вороша угли в камине, то берясь за свою работу, то снова ее бросая. Против воли разволновавшись, я не поднимала глаз на господина Костежу, боясь, что сконфужусь и не доведу свои рассуждения до конца. Думаю, что я сумела бы еще кое-что ему высказать, но, видно, терпение его лопнуло. Он поднялся, взял меня за руку и, сжав до боли, воскликнул:
— Замолчи, крестьянка! Неужто ты не видишь, что твои слова ранят меня в самое сердце?
XXIII
— Я метила не в ваше сердце, — сказала я. — Для этого я слишком люблю и ценю вас. Но мне бы хотелось покончить с ложью, в сети которой вы ненароком угодили.
— Ты считаешь ложными такие понятия, как родина, свобода, справедливость?
— О нет, не их, а вашу знаменитую идею насчет того, что цель оправдывает средства.
Господин Костежу прошел в дальний угол залы, но сдаваться не собирался. Он сидел глубоко задумавшись, потом снова подошел ко мне:
— А что, ты действительно горячо любишь молодого Франквиля?
— Право, не знаю, что значит слово «горячо». Просто я люблю его больше самой себя, вот и все, что могу сказать.
— А не могла бы ты полюбить другого, меня, к примеру?
Я была так ошеломлена, что ничего не ответила.
— Не удивляйся, — продолжал он, — я хочу жениться, уехать из Франции, бросить политику. Луизе я ничего не должен — отдам ей замок ее предков, и она поделит с Эмильеном это скудное наследство. Они снова станут господами над крестьянами, — те ведь только и мечтают снова стать рабами… Но полно об этом! Меня воротит и от них, и от горожан, и от всего на свете. Я ненавижу аристократов, и тебе тоже следовало бы их ненавидеть, потому что Эмильен не сможет и не захочет жениться на тебе, если во Франции опять восстановится монархия. По рождению я не больше аристократ, чем ты, и своим состоянием обязан только отцовским трудам да своим собственным. Не бойся, Нанетта, я в тебя не влюблен! Если бы я уступил влечению сердца, я полюбил бы Луизу. Но я знаю, что она маленькая ветреница, а ты обладаешь и глубоким умом и замечательным характером. Ты достаточно хороша собой, чтобы пробудить в мужчине желание, и если ты не оттолкнешь меня, я с легкостью забуду все и вся, кроме тебя. Погоди, не торопись с ответом, подумай: утро вечера мудренее. Став моей женой, ты сможешь лучше помочь Эмильену, чем мечтая выйти замуж за него. Ты знаешь, я его очень люблю; вдвоем с тобою мы сумели
Он взял свечу и быстро ушел, даже не взглянув на меня. Я была потрясена его речью, но она не поколебала моей решимости. Даже если бы я чувствовала к нему сердечную склонность, все равно я поняла бы, что он безумно влюблен в Луизу, а на мне хочет жениться только затем, чтобы исцелиться от этой страсти. Но он мог бы и не справиться с собой — и как я была бы с ним несчастлива! Господин Костежу отличался неуравновешенным, горячим нравом и всегда бросался из одной крайности в другую. Конечно, он заслуживал самой глубокой привязанности, однако эта привязанность обернулась бы, возможно, несчастьем для нас обоих. Одним словом, я не пришла в восторг от его предложения. Понимая, насколько он выше меня по образованию и многим талантам, я одновременно понимала, что характер у него слабый и нерешительный. Его припадки гневливости ни капельки не испугали бы меня, но внутреннее смятение незамедлительно передалось бы мне, а я не люблю смятения, ибо оно означает неуверенность. Нет, простодушный и прямой в своих намерениях Эмильен гораздо больше был достоин моих забот и привязанности. Его характер не таил для меня никаких загадок, а каждое слово, точно небесный свет, проникало в душу. Он, конечно, никогда не сколотил бы себе состояния, как господин Костежу: в этой жизни Эмильен довольствовался столь малым! Мне пришлось бы заботиться о житейских вещах, тогда как он приобщал бы меня к понятиям возвышенным. И потом, только его одного я любила, любила всю свою жизнь и не смогла бы, сколько ни старалась, полюбить другого даже вполовину.
На следующее утро господин Костежу, собиравшийся уехать из монастыря, увидел, что, подавая ему завтрак, я веду себя так же спокойно, как всегда, и не пытаюсь остаться с ним наедине. Поняв, что я не переменила решения, он, очевидно, стал раскаиваться во вчерашней своей откровенности.
— Вчера вечером я совсем не владел собой, — сказал он, — вы разбередили мне сердце своими речами; в них много верного, но они несправедливы по существу, так как вы полагаете, что нынешнее наше положение — дело наших же рук, тогда как выбирать нам не приходилось. Увлекшись спором, я невольно выболтал тайну, которую до сих пор хранил в глубине сердца, и, по-глупому досадуя за это на себя, еще сильнее терзая и без того растравленную душу, невольно наговорил вам, словно в беспамятстве, всяких глупостей; не будь вы особой столь благоразумной и великодушной, вы стали бы надо мной смеяться… Могу ли я надеяться, что вы никому ничего не расскажете, даже Эмильену?.. В особенности Эмильену?
— Мне даже в голову не пришло бы вызывать вас на подобный разговор, а вы затеяли его необдуманно и сгоряча, поэтому я не обязана сообщать о нем Эмильену. Считайте, что я забуду вашу исповедь столь же быстро, сколь скоропалительно вы решились на нее.
— Спасибо вам, Нанетта; я полагаюсь на ваше слово. Быть может, настанет день, когда я приду к молодому Франквилю просить руки его сестры, и если бы вы рассказали ему о моих сомнениях, боюсь, он не встретил бы с радостью мое предложение. Эмильен более серьезен, чем я, потому что наивен. Он не понял бы меня.
— Вы правы, господин Костежу, и давайте забудем о ваших сомнениях. Если вы действительно любите Луизу, вы поможете ей избавиться от маленьких недостатков, которые, между прочим, слишком поощряете. Вы сами это признаете. Заставьте ее полюбить вас — в глазах любящей женщины мужчина всегда прав и его слово — закон. А теперь, сударь, подумаем еще раз о той сделке, которую мы только что заключили. Если она вас не совсем устраивает…
— Она меня полностью устраивает, дело сделано, и я об этом нисколько не жалею. И уверяю вас, Нанетта, никогда я не был вам таким верным другом, как сейчас, и никогда так не гордился вашим расположением.
Он сердечно пожал мне руку, а когда за столом появился приор, стал живо и с насмешливой покорностью обстоятельствам повествовать о том, что творится в Париже, и, слушая его, мы только качали головой от удивления. Господин Костежу рассказал, что пока мы тут все еще не могли прийти в себя от прошлых тревог, сражались с каждодневной нуждой и лишениями и с опаской размышляли о будущем, высший свет веселился напропалую и совсем обезумел от наслаждений. Он поведал нам о празднествах, которые устраивали госпожа Тальен и госпожа Богарне, о греческих тюниках этих дам, о «балах жертв», где кланялись друг с другом, мимически изображая, как падает голова с плеч, где танцевали женщины в белых платьях с траурным поясом и коротко остриженные — такая прическа именовалась «гильотиной» — и куда приглашали только тех, у кого хотя бы один родственник погиб на эшафоте. Эти увеселения показались мне такими свирепыми и зловеще-мрачными, что я со страху всю ночь напролет видела кошмары. Я скорее посочувствовала бы собраниям роялистов, на которых они справляли бы печальную тризну, обливаясь слезами и вспоминая павших или клянясь отомстить за убитых; но плясать на могилах родных и друзей — это представлялось мне каким-то бредом, и ликующие парижане страшили мое воображение еще больше, чем парижане, теснящиеся вокруг лобного места.
Пока высший свет предавался столь циничному веселью, наши несчастные и доблестные армии победили Голландию. В первых числах февраля 1795 года я получила письмо от Эмильена, который писал:
«Сегодня, января 20 дня, мы вошли в Амстердам, вошли разутые и раздетые, прикрывая наготу соломенными повязками, но не теряя стройности рядов и под звуки оркестра. Мы нагрянули нежданно, и к нашей встрече тут были не готовы. Шесть часов мы проторчали в снегу, пока Наконец нас не накормили и не распределили по казармам. Однако даже слабый ропот не вырвался из груди наших героических солдат, и побежденные с восхищением смотрели на нас! Ах, друг мой, грудь распирает от гордости, когда ведешь в бой таких молодцов или думаешь, что составляешь частицу этой армии, где нашла себе прибежище чистая, возвышенная душа заблудшей, истерзанной Франции, где никто не преследует своих корыстных интересов, а каждый живет лишь страстной любовью к Республике и отечеству! Как я счастлив, что люблю тебя и после стольких неслыханных страданий, перенесенных легко и безболезненно, чувствую себя достойным твоей любви. Не жалей своего друга, будь тоже счастлива и знай, что, как только наступит мир, он придет искать свою награду в твоих объятьях. Скажи папаше Дюмону, что я по-прежнему привязан к нему, а Мариотте, что крепко ее целую. Скажи нашему милому приору, что не проходило дня или часа в моих военных испытаниях, когда бы я не вспомнил его мудрые слова. Терпя холод, голод и усталость, я твердил себе: «Натворили много зла, а от зла рождается только зло. Но нужно сделать все, чтобы добро воскресло к жизни. Ради этого стоит страдать, и солдат — это искупительная жертва, которая примирит небеса с Францией»».