Нанон
Шрифт:
XXV
Наконец появилась Луиза, в глубоком трауре, прекрасная как ангел. Сначала она протянула руку господину Костежу и сказала:
— Вы, конечно, знаете, что на меня обрушилась новая беда?
Он поцеловал ей руку и ответил:
— Тем более мы будем стараться заменить вам тех, кого вы утратили.
Она поблагодарила его печальной и очаровательной улыбкой, а затем повернулась ко мне, грациозная и доброжелательная, но без капли сердечной теплоты.
— Моя милая Нанетта, — сказала она, подставляя мне свой белоснежный лоб, — поцелуй меня, пожалуйста… Я очень рада, что ты навестила меня. Право, даже не знаю, как тебя отблагодарить за то, что ты сделала
— Безусловно, — ответила я. — Не будь прежде всего господина Костежу, а затем Дюмона, мне вряд ли удалось бы что-нибудь сделать.
— Как он поживает, бедняга? Мы, что же, его не увидим?
— Нет, он обязательно появится, — ответил господин Костежу, — но обед уже нас ждет, а гостья наша наверняка проголодалась.
Он предложил руку Луизе, и мы спустились в столовую. За обедом прислуживали два лакея, но они не слишком торопились со сменой блюд, ибо хозяин их, находясь в семейном кругу, любил подолгу засиживаться за столом; по его словам, он теперь вознаграждал себя за все то время, когда ел в одиночестве, стоя или углубившись в работу.
Обед был сервирован не без изысканности, которая поразила меня, впервые оказавшуюся за столом у состоятельного человека, а господин Костежу был достаточно богат, чтобы это было видно даже в наскоро устроенной трапезе. Его мать, опытная и искусная хозяйка, занималась домом бдительно и кропотливо, прежде всего заботясь о том, чтобы ее сын и его воспитанница ни в чем не нуждались и жили не просто в благополучии, но и в роскоши. Господин Костежу, как я заметила, не очень-то пекся о собственной персоне, но очень радовался, видя, что Луиза довольна его гостеприимством. Будто бы и не глядя в ее сторону, он следил за каждым ее движением, стараясь угодить ей во всем, предупреждая малейшее, даже не высказанное желание. Он вел себя с Луизой, как я с Эмильеном, когда мне выпадало счастье ему служить. Все это весьма удивляло меня, но держалась я достаточно умно, чтобы меня не сочли деревенской дурочкой. Но больше всего меня поразила перемена, происшедшая с Луизой. Я оставила ее хилым, рахитическим ребенком, чье личико было обветрено и опалено солнцем, чье умственное развитие было приостановлено нищенским и горестным существованием; теперь передо мной явилась красивая барышня, которая в безопасности и благополучии внезапно распустилась, как цветок. Луиза вытянулась, стала высокой и тонкой, хотя прежде казалось, что она так и останется приземистой. Лицо было все еще бледное, но кожа отличалась такой нежной, прозрачной белизной, что мне казалось, что я вижу водяную лилию. Ее холеные руки, гладкие, как слоновая кость, были просто чудом, — кто представил бы себе такие руки за работой? Их можно было лишь ласкать взглядом или целовать. Я вспомнила, как старательно ухаживала за ними, — Луиза уже тогда требовала, чтобы руки у нее были чистые, без единой царапинки, но подарить ей перчатки я не могла и не помышляла, что эти руки возможно довести до такого совершенства.
Она заметила, что я в восхищении от нее, и, склонившись ко мне, ласково обняла рукой за шею, прижалась щекой к моей щеке, но не поцеловала, и это я тоже про себя отметила. Я не забыл что Луиза ни разу не удостоила меня поцелуя, даже и в лучшие свои минуты, когда старалась подольститься ко мне. Господин Костежу, конечно, ничего не заметил и, считая, что Луиза держится со мной на редкость обходительно, сказал:
— Она сильно переменилась. Не правда ли?
— Да, она очень похорошела, — ответила я.
— А ты разве
— Следить за руками? — рассмеялась я. — Мне?
Я осеклась, боясь, как бы мои слова не прозвучали упреком, но Луиза его почувствовала и с большой теплотой промолвила:
— Да, ты холишь и лелеешь всех, но только не себя, а я существо настолько избалованное заботами других, что подчас даже делаю вид, будто так оно и должно быть. Только я никогда не забываю, какая я на самом деле, можешь мне поверить!
— И какая же вы? — с нежной озабоченностью спросил ее господин Костежу. — Чистосердечно покайтесь перед нами в своих грехах, если уж сегодня на вас нашел такой стих. Расскажите нам о всех ваших пороках — пускай это будет вашей платой за нашу любовь к вам.
— Вы хотите, чтобы я перед вами покаялась? — сказала Луиза. — Хорошо, я готова. Я совершенно уверена, что тетушка (так она называла госпожу Костежу) по-матерински отпустит мне грехи, — что же касается вас, сударь, на свете нет более снисходительного отца. Нанон же мастерица баловать детей, тут с ней никто не сравнится. Я это испытала на самой себе. Как я мучила и изводила ее своими прихотями и капризами! Нанон, я была несносна, отвратительна, а ты все терпела, как ангел, и приговаривала: «Ничего, это не ее вина; она слишком много страдала, со временем станет добрее». Ты запрещала Эмильену отчитывать меня и даже пыталась убедить бедняжку приора, что мои злобные выходки очень забавны. Но они не забавляли его, а лишь усугубляли его недуги. Всем вокруг я доставляла одни неприятности, и если мои детские воспоминания кажутся мне кошмаром, то память о днях, проведенных в монастыре, гложет мою совесть.
— Не надо так говорить, — сказала я. — Мне больно это слушать. Я и не то вытерпела бы от вас: когда любишь, всякий труд легок.
— Знаю, что любовь — всегдашняя твоя вера. Почему мне не дано любить, как любишь ты? Я была бы счастлива, ведь я бы полностью тогда расквиталась с теми, кто столько мне сделал добра. Вот потому-то я и печалюсь и стыжусь самой себя. Я словно сломанное растение, которое не способно нигде пустить корни, даже в черноземе. Ум и сердце мое вянут и томятся. Я не понимаю, на что я в этой жизни гожусь, и всякий раз мучаюсь вопросом, почему меня жалеют, почему ценой таких трудов возвращают к жизни, когда мой род проклят и уничтожен? Почему, наконец, мне не дали зачахнуть и погибнуть, подобно стольким людям, гораздо более достойным, чем я?
Пока Луиза со странной улыбкой на губах произносила эти печальные слова, а глаза ее блуждали по комнате, словно она говорила в пустоту, господин Костежу, сидевший вполоборота к нам, задумчиво смотрел на потрескивающие угли в камине и, казалось, решал какую-то мучительную и в то же время приятную проблему. Его мать не спускала с Луизы тревожных глаз. Очевидно, она боялась, как бы Луиза тут же не заявила господину Костежу, что никогда его не полюбит.
Он не хотел этому верить и к исповеди Луизы отнесся как-то беспечно.
— Если я вас правильно понял, — сказал он, — вы грустите потому, что вас любят, а вы никого не любите. Это и в самом деле большая беда, только очень уж мудреная, так как если бы вы совсем не любили, так и не раскаивались бы, что доставляете другим одни огорчения.
Луиза внимательно посмотрела на господина Костежу, потом, точно не расслышав его слов, повернулась ко мне:
— Ты, Нанон, настоящий кладезь любви, и твои несчастья совсем другого свойства, чем мои. Конечно, мой брат полон признательности; возможно, он даже влюблен, но что тебя ждет в будущем?