Нанон
Шрифт:
Поначалу же он лишь удивился, особенно узнав, что я купила монастырь, не представляя себе, будет ли у меня когда чем за него расплатиться, и что, уже имея чем расплатиться, я каждый день еще что-нибудь прикупала. Но, обладая острым умом, он быстро понял мои планы и проникся к ним доверием.
— Тебе нравятся всякие хлопоты, — сказал он мне. — Я, по своей натуре, предпочел бы немного меньше думать о будущем. Но я знаю, что ты, мечтая о будущем, можешь сотворить чудо, но и настоящее от этого не станет менее сладостным. И я всегда буду считать, что то, чего хочешь ты, есть то, чего должен желать я. Возьми меня себе в подручные, Нанон, командуй мной, подчиняться тебе будет для меня счастьем.
Подробно рассказав Эмильену о сестре, мы решили о смерти брата сообщить на другой день, так как поняли, что ему об этом ничего не известно. Я уже не опасалась, что в нем произойдет перемена, когда он узнает о нынешнем своем старшинстве
Как я глядела на него за ужином, при свете, сидя напротив! Он очень возмужал среди всех этих треволнений. Лицо вытянулось, глаза запали. Ничего детского уже не осталось, вот только эта простодушная улыбка, дарившая прелесть его рту, и этот милый, доверчивый взгляд, делавший лицо его красивым, вопреки неправильности черт. Меня огорчали его худоба и бледность, я заметила, что он не ест, и никак не хотела верить, что виною этому пережитое волнение.
— Ты очень огорчишь меня, — сказал он, — если будешь беспокоиться сейчас обо мне. Пойми, Нанон, ведь для солдата потерять руку на поле боя — это большая честь, и мое несчастье породило много завистников. Другие солдаты, сражавшиеся так же безоглядно, как я, сочли, что мне чересчур уж повезло, и не сразу простили мне и мою рану и мой чин, столь быстро полученный. У меня были прекрасные перспективы продвижения, если бы я был ну хоть чуточку честолюбив; но я не честолюбив, ты же знаешь! Я только хотел выполнить свой долг, Хотел вести себя, как подобает мужчине и патриоту. Не знаю, что готовит Франции будущее. Я покинул армию, которая страстно предана Республике, и я только что проехал по своей стране, которой Республика омерзела. Что бы ни случилось, я сохраню свое политическое кредо, но я не стану ненавидеть моих соотечественников, как бы они ни повели себя. Моя совесть спокойна. Я отдал руку родине, и не только родине — я отдал ее за свободу во всем мире. Но больше сражаться я не стану, ибо уже уплатил за свое право быть гражданином, тружеником, отцом семейства. Я начисто порвал все связи с тем сословием, которое предписывало мне либо бежать из страны, либо заниматься тайными интригами, искупил свое аристократическое происхождение, завоевал себе место под солнцем гражданского равенства, а если Франция отказывается от этого равенства, я сохраню свое право на равенство нравственное. А сейчас, — добавил он, подымаясь из-за стола и ловко складывая салфетку, чтобы я увидела, как он хорошо справляется одной рукой, — ночь светлая и теплая, проводи меня на могилу приора. Я хочу поцеловать землю, укрывшую его прах.
XXVII
Когда мы ушли с кладбища, он предложил мне спуститься к речке, уверяя, что не устал. Ему хотелось вновь вместе со мной поглядеть на старую иву. Эта мысль, по его словам, неотвязно преследовала его в дни самых тяжких страданий. Та же мысль преследовала и меня, я попросила его минутку подождать, побежала домой и взяла засушенные листья, которые хранила все это время; когда мы стояли уже под деревом, я попросила Эмильена коснуться их. Воздух был теплый, ночное небо усыпано звездами, и речка, немноговодная сейчас, шуршала так нежно, что ее почти не было слышно. Он прижал мои руки к своему сердцу и сказал:
— Видишь, Нанон, все вокруг сегодня такое же, как было. То, что я пообещал тебе здесь, я вновь тебе обещаю. Никогда не причиню я тебе горя, и никогда никто не займет твоего места в этом сердце!
Я рассказала ему, что тоже все время думала об этой минуте, о том первом обещании, которое он мне дал и которого я даже не поняла, так что позднее сочла все это сновидением; потом, во время болезни, мне чудилось — то будто я иду к алтарю в венке из белых сережек этой старой ивы, то будто мертвая лежу в гробу в этом самом девическом венке.
Он не знал, что я была больна и близка к смерти. Я не захотела писать ему про это. Он плакал, когда я рассказывала, каким образом узнала о смерти приора; когда я заговорила о Луизе, он стал расспрашивать, как она отнеслась ко мне, и я сочла неудобным долее оставлять его в неведении относительно того, что он стал маркизом и что, по убеждению Луизы, ему нельзя об этом забывать. Искренний и правдивый, он не счел себя обязанным оплакивать брата, который выказывал к нему лишь презрительное безразличие, а что до его маркизата, так эта новость заставила его только пожать плечами.
— Друг мой, — сказал он, — не знаю, что нынче думают во Франции об этих обветшалых титулах. Я сейчас был в такой среде, где их ценность уже настолько пала, что если бы в полку ко мне стали обращаться с этим титулом, я был бы вынужден драться, дабы эта нелепость не прилипла к моему имени.
— Ваша сестра, — сказала я ему, — верит, что эти титулы вовсе не потеряли в цене и что придет день — и, возможно, он уже близок, — когда их вновь с восторгом станут носить. Она также верит, что республиканцы, гордящиеся нынче своей незнатностью, и господин Костежу первый среди них, присвоят себе имена и титулы сеньоров, владения которых они купили.
— Все может быть! — ответил мой друг. — Французы очень тщеславны, и даже в самых рассудительных из них сохраняется что-то детское. Они позабудут, возможно, кровь, которую мы пролили, чтобы отбить врага, жаждавшего вновь навязать нам всякое старье и вернуть монархию с ее сеньорами и их привилегиями, монастырями и их жертвами. Как же не простить моей сестре ее ребячество, если у зрелых мужей столь мало рассудительности? Что же касается меня, то я не простил бы себе, если бы оказался таким глупцом, таким безумным, что пожертвовал бы в угоду какой-то моде мой титул гражданина, столь тяжко мне доставшийся. Никто никогда не заставит меня сменить его на какой-либо другой, ибо, по моему убеждению, на свете нет более почетного титула. Оставим эти пустяки, Нанон! Я теперь свободен от всех этих предрассудков, и, надеюсь, ты тоже навсегда забыла прежнюю свою щепетильность, недоумение и даже ужас при мысли, что дворянин может жениться на крестьянке. Напротив, этот союз и проще и, я сказал бы, естественнее, чем союз между выходцами из дворянства и буржуазии. Эти два сословия слишком друг друга ненавидят, меж тем как крестьяне — лишь сторонние зрители их соперничества, ибо оно совсем не так важно для народа, как полагают многие. Крестьяне хотят только избавления от старинных поборов, от вымогательств и нищеты. Ну так они от этого избавлены навсегда! Крестьяне составляют большинство, и теперь уже нельзя будет приносить большинство в жертву малочисленной касте. У тебя есть деловая сметка, и ты правильно поступаешь, когда строишь свои планы в расчете на землю. Я тоже люблю землю, люблю ее просто за то, что она земля, но если для того, чтобы вернуть ей красоту и плодородие, нужно обладать ею — что ж! — станем ее обладателями! Я отдам ей единственную свою руку, свои думы, разум и знания, которые сумею приобрести, чтобы снять с твоих плеч и с плеч других людей хоть часть бремени вашего огромного труда и всю усталость, какую только можно будет снять. Ну так вот, Нанетта, давай назначим месяц, давай назначим день нашей свадьбы. Ты видишь, я нисколько не мучаюсь щепетильностью, предлагая тебе себя без состояния и лишь с одной рукою. Я знаю, в деревнях людей приводит в ужас одна мысль, что они станут калеками. И если увечье — великая честь в армии, то, по крестьянским понятиям, это если не позор, то, во всяком случае, утрата, которую можно уважать, но о которой постоянно сожалеют; не будешь ли ты чувствовать себя униженной, не только не вызывая зависти у женщин, но и постоянно выслушивая сетования, что ты, мол, берешь на себя тяжкую обузу, вместо того чтобы взять в мужья доброго работника, от которого была бы тебе честь и выгода?
— Здешний народ благороднее, чем вы думаете, — ответила я, — они такое вовек не скажут. Вас они хорошо знают, поэтому и уважают и любят. Они поймут, что светлая голова полезней ста рук; а ежели нужно возбуждать зависть, чтобы быть счастливой, хотя я в это не верю, что ж, мне будут завидовать даже гордячки, не сомневайтесь в этом. Я люблю в вас совсем не работника, более или менее расторопного, а ваше большое сердце и ясный ум. Доброту и разум. Вашу дружбу, столь же надежную и столь же верную, как сама истина… Признаюсь, я была в нерешительности, я была как безумная, когда покинула Остров духов, я была скорее напугана, чем счастлива, а у вас ведь были тогда две руки! Но в те времена я, наверное, рассуждала как истая крестьянка, едва освободившаяся от рабства. Я боялась, что уроню вас в глазах других, а быть может, когда-нибудь и в ваших собственных. Я очень страдала, ибо несколько месяцев убеждала себя, что должна от вас отказаться.
— Ты желала мне несчастья?
— Подождите! Я вовсе не хотела покинуть вас, я бы посвятила себя вашему счастью иначе! Но позвольте мне забыть эту смертельную тоску, от которой я мало-помалу усилием воли излечилась. Когда я составила план, как стать богатой, когда господин Костежу уверил меня, что это действительно в моих возможностях, и сделал все, чтобы мне помочь, когда великодушие приора подвигло меня испробовать свои силы и убедиться, что я не обременю вас, а, напротив, буду вам полезна, наконец — когда я почувствовала ничтожность понятий Луизы и осознала разумность доводов, которыми господин Костежу разбивал эти понятия, я прониклась уверенностью; во мне пробудилась своего рода гордость, и теперь я знаю, что никогда не стану стыдиться, что я такая, какая есть. Если вы считаете, что заработали покой для совести и по справедливости уважаете себя сами, много пострадав за свою страну и за ее свободу, то я обрела те же душевные радости, делая все, что было возможно, ради вас и ради вашей личной свободы.