Наперекор судьбе
Шрифт:
– Как себя чувствуешь?
Он пожал плечами:
– А как, по-твоему, я могу себя чувствовать? Лучше налей мне виски, Адель. На подносе должен быть графин.
– Пожалуйста.
– Что?
– Я сказала: «Пожалуйста». Есть такое маленькое слово, от которого у людей возникает желание тебе помочь. Попробуй его произнести. – (Он молчал.) – Отлично. Значит, ты не так уж хочешь виски. И вот еще что. Утром я наткнулась на рыдающую Иззи. – (Снова молчание.) – Она плакала из-за твоих слов.
– Неужели?
– Представь себе. Кит, я понимаю: тебе сейчас вдрызг паршиво. Мы все тебе очень сочувствуем и позволяем тебе срываться на нас, если ты без этого не можешь. Но мы взрослые. А срываться на Иззи ты не имеешь права. Она еще ребенок, и твоя грубость больно по ней ударила. Она искренне старалась
– Проваливай отсюда, – процедил ей сквозь зубы Кит.
– Что? – Адель показалось, будто ее ударили.
– Проваливай, если ты явилась сюда читать мне мораль.
Адель захлестнула волна ярости: жаркой, почти сладостной. Подойдя к Киту, она вырвала у него изо рта сигарету и со злостью раздавила в пепельнице.
– Ты просто чудовище, – сказала она брату. – Эгоистичное чудовище, замкнутое только на себе. Кто тебе позволил разговаривать со мной в таком тоне? Думаешь, плохо лишь одному тебе, а у остальных все безоблачно и прекрасно? А ты знаешь, каково мне сейчас? У меня в Париже остался любимый человек. Там сейчас нацистская ловушка, особенно для евреев. Как ты думаешь, каково моим детям жить без отца? Я прошла через ад на земле. Я видела беженцев, несущих на руках своих мертвых детей. Видела стариков, плачущих над телами своих жен. Люди остервенело дрались из-за корки хлеба. Ты не единственный, кому сейчас тошно. Тебе полезно об этом помнить. Помогает.
– Тебя никто не гнал из Парижа. Сама уехала. Дай-ка мне лучше сигарету.
– И не подумаю. Если ты в таком тоне разговариваешь с беднягой Шепардом, когда тебе что-то нужно, я скажу старику, чтобы уважал себя и не исполнял твоих прихотей. И вообще, что с тобой, Кит? Почему ты…
– Что со мной? Я тебе расскажу, что со мной, – злобно прорычал он в ответ. – Мне всего двадцать лет, но моя жизнь кончена. Слышишь? Кончена. Я слеп. Я ничего не могу делать. Я даже не могу сам пойти прогуляться. Я не могу читать. О продолжении учебы не может быть и речи. Я не получу образования, не сделаю карьеры. Мне остается лишь сидеть здесь и гнить. Но мало того, меня еще и гнусно предали. Девушка, утверждавшая, что любит меня и хочет выйти за меня замуж, трусливо сбежала. Не надолго же у нее хватило сил разыгрывать из себя верную и любящую. И ты еще спрашиваешь, что со мной? Я тебе уже сказал и повторяю еще раз: проваливай отсюда, Адель. Оставь меня в покое. И скажи этой заботливой дурочке, чтобы больше не совала ко мне носа. Я не хочу ее видеть. Вообще никого не хочу видеть.
Адель вернулась к себе в комнату и расплакалась.
Ей было очень плохо. Она чувствовала себя несчастной. Эйфория от возвращения домой прошла. Теперь ей было одиноко и тяжело. К этому добавлялось чувство вины. Как она могла решиться на такое? Взять и бросить Люка, не выслушав его объяснений и ничего не объяснив ему. Она была просто обязана откровенно поговорить с ним, хотя бы дать ему шанс уехать вместе с ней и детьми. Если нацисты его уже арестовали, в этом есть доля и ее вины. Адели отчаянно хотелось получить от Люка хоть какую-нибудь весточку. Хотя бы узнать, что с ним все в порядке и он находится в относительной безопасности. Но это было совершенно невозможно. Она без конца пыталась позвонить в Париж. Телефонистки вежливо отвечали, что связи с Парижем нет. Иначе и быть не могло: немцы контролировали и телефонную сеть, и почту. Почтовое сообщение между Англией и Францией полностью прервалось. Ее отец многократно пытался связаться с издательством Конастантена и потом перестал, объявив свои попытки абсолютно безнадежными. Вопреки всей логике, Адель безумно обижало, что Люк, со своей стороны, даже не попытался дать знать о себе. Тогда, в июне, это еще можно было сделать. Он бы мог найти каналы и разузнать. Если его не интересовала ее судьба – Адель допускала даже это, – ему наверняка была небезразлична судьба его детей. Или все это означает совсем иное: его арест, отправку в концлагерь и даже…
Но судьба Люка была не единственной причиной страданий Адели. Ее вдруг задним числом начало терзать то, что она соблазнила капитана судна. Из близких об этом знала только Венеция. Сестре это было преподнесено
Ее преследовали воспоминания о страшных днях, проведенных на французских дорогах. Воздушные налеты, люди, падающие у нее на глазах. Убитым наповал было даже легче, чем раненым и покалеченным. Она вспоминала обезумевших от горя матерей, тщетно пытавшихся разыскать потерявшихся детей, и таких же обезумевших от страха детей, тщетно ищущих родителей. Вспоминала, как мужчины и женщины остервенело дрались за пищу, воду, место для ночлега. Рассказывая об этом родным, Адель не живописала ужасы, ограничиваясь лишь общими фразами. Но почему-то те пять страшных дней не меркли в памяти, а становились все отчетливее. Ей казалось, что она виновата в том, что… выжила. Адель пыталась спорить с собой, говорила, что не она устраивала воздушные налеты и не она успокаивала французов лживыми сказками. Но она сделала немало такого, что тоже могло считаться преступлением перед человечеством. Она не останавливалась, чтобы помочь немощным старикам, не делилась водой и молоком с чужими детьми. Ее занимало лишь собственное выживание и выживание ее детей. Пусть и задним числом, но эгоизм и почти жестокость, проявленные ею в те дни, сейчас больно били по ней.
Хуже того: она учила эгоизму и жестокости своих детей. Она резко пресекала попытки Нони поделиться с кем-то яблоком или хлебом, объясняя дочке, что иначе им будет нечего есть самим. Она подвергла хрупкую детскую психику чудовищному испытанию. Кто знает, какие страшные картины и звуки запечатлелись в памяти Нони и Лукаса. Вроде бы за Нони ей нечего беспокоиться. Поначалу девочка плакала по ночам и звала отца. Возможно, детское сознание действительно устойчивее, чем кажется взрослым. Во всяком случае, с Нони она могла говорить на все темы. Адель даже слышала, как ее дочь с гордостью рассказывала Иззи, Генри и Ру об их путешествии из Парижа в Бордо.
Но Адель больше тревожил Лукас. Он ведь совсем еще малыш, даже года не исполнилось. С ним пока не поговоришь и не узнаешь, какие страхи и волнения терзают его маленькую душу. В Эшингеме он стал гораздо тише. Новая обстановка и новые люди действовали на него не самым лучшим образом. Лукас плохо спал, по ночам часто просыпался, лишая ее нескольких благословенных часов сна. Единственное, чем его можно было успокоить, – это сунуть в руки рожок с теплым молоком, которое он высасывал с каким-то неистовством. Он и в Эшингеме не расставался с игрушечной коровой – своим талисманом. Когда его купали, корова купалась вместе с ним.
Даже днем, стоило ей закрыть глаза, ее одолевали страшные картины. Люк, схваченный нацистами. Люк, отправляемый в концлагерь. Адель ужасало, что он может погибнуть, так и не увидев ее и детей и не простившись с ними. Она уже не знала, какие чувства испытывает к нему, и сомневалась, что продолжает его любить. Но она отчаянно по нему скучала, если это можно было назвать проявлением чувств. Вместе с этим человеком она смеялась и плакала, с ним она предавалась любви и зачинала детей. У них было общее прошлое, которое нельзя ни забыть, ни вычеркнуть. Их слишком многое связывало. А она взяла и просто повернулась к нему спиной. Уехала, лишив его не только себя, но и детей, которых он, конечно же, очень любил.