Наплывы времени. История жизни
Шрифт:
— Как вы относитесь к Квентину? Сочувствуете ему?
— Конечно. Рано или поздно это случается с каждым из нас.
— Значит, его метания вам понятны?
— О да.
Мне показалось, Мастроянни что-то не договаривает, и я попытался продолжить разговор.
— Не многовато ли проблем с одной женщиной?
— Да?
— А как бы вы поступили?
— Я? — Он неопределенно махнул рукою вдаль. — Пошел бы прогуляться.
И впрямь, американское представление о том, что актер непременно должен вкладывать всего себя в своего персонажа, было довольно странным. Он уезжал домой, где предстоял разговор с Феллини, пригласившим его сниматься, и он согласился, даже не зная фильма (что помешало его съемкам в роли Квентина у Дзеффирелли). Им оказался «Восемь с половиной». Ничего этого он тогда не знал, ожидая получить сценарий в первый день съемок. «Актер перво-наперво животное,
Нельзя сказать, что мне легко было мириться с нападками в адрес «После грехопадения», однако я находил некоторое утешение в том, что они были связаны с общей кампанией грубых выступлений против идеи создания репертуарного театра Линкольн-центра, начатой до того, как был выбран репертуар. Должен признаться, мне до сих пор не до конца понятно все это. На мой взгляд, следовало только радоваться тому, что такие известные, талантливые люди, как Уайтхед, Казан, Бобби Льюис, Гарольд Клерман, решили послужить совершенно новому начинанию, положив на его алтарь свои мечты и надежды. В конце концов, большинство представителей их поколения покинуло театр, предпочтя телевидение или кинематограф. Они же принадлежали к числу немногих, кто мог поддержать традицию американского театра. Удивляла враждебность, с которой идея была встречена в прессе, особенно отдельными просвещенными критиками в литературных журналах, как будто исподтишка задумывалось что-то нехорошее. Профессиональные драматурги не вмешивались, достаточно снисходительно, если не цинично, относясь к попытке создать театр на некоммерческой основе. Их негативное отношение привело к тому, что Клерману почти не приносили рукописей. Мне не раз приходилось ездить по колледжам, призывая начинающих писателей присылать свои пьесы. Однако кампания, которую вела противоположная сторона, оказалась не только чудовищной, но и весьма успешной.
Пригласив на роль Квентина Джейсона Робардса, а на роль Мегги Барбару Лоуден, Казан поставил сдержанный, но глубоко эмоциональный спектакль, который стал одной из лучших его работ. Текст не способствовал облегчению режиссерской задачи: поток сознания как форма выражения персонажей, резкие перескоки, манипуляция с пространством и временем нередко приводили к тому, что пьесу ставили как монтаж. Казан никогда не пытался упростить задачу, всегда самоотверженно работая над воплощением внутреннего замысла произведения. Несмотря на бушевавшую вокруг спектакля и театра разноголосицу мнений, зрители, заполнявшие временное помещение на Уэст-Форт-стрит, казалось, глубоко сопереживали тому, что происходило на сцене. Больше всего меня огорчило то, что я не смог уговорить Лоуден не делать из себя блондинки, надевая парик, что вызывало непосредственную ассоциацию с Мэрилин. Позже я не раз задавался вопросом, не была ли моя слепота формой выражения собственного неприятия очевидного. Но, как всегда, меня увлекла композиция и мало интересовало, насколько ее персонажи напоминают реальных прототипов.
Несмотря на просчеты, Линкольн-центр задумывался как общедоступный театр. Актеры и драматурги должны были здесь совершенствовать и углублять свое мастерство, воюя со вкусами и запросами не только близкой по духу окололитературной публики, но и с непосвященными. Однако «революционная» критика вкупе с авангардистским истеблишментом расценили это как сговор банкиров с маститыми театральными «профи», между которыми, однако, в лице финансиста Джорджа Вудса и опытных профессионалов Уайтхеда — Казана — Клермана не затихал внутритеатральный конфликт, полностью оставшийся вне поля зрения прессы. Ни критика, ни театроведы не проявили к нему должного интереса, предпочтя широким жестом навешивать собственные ярлыки. Надо признаться, Уайтхед тоже не выносил сор из избы, в надежде получить новый театр, пытаясь договориться со всеми по-джентльменски.
Первый удар нанес председатель Совета Вудс, гневно обрушившись на Уайтхеда как на главу будущего театра в связи с тем, что он, вместо того чтобы безропотно год или два ожидать завершения строительства театра «Вивиан Бомонт», взял в аренду у ректора Нью-Йоркского университета участок земли с оплатой один доллар в год под временное здание, где можно было играть спектакли. Чуть ли не за ночь возведенное строителями, которые специализировались на складах для сталелитейной промышленности, это недорогое сооружение обладало великолепной акустикой, но его голые бетонные стены как нельзя лучше подчеркивали бедность, сопутствующую отчаянной и безнадежной попытке создать в Нью-Йорке общедоступный театр. На премьере металлическая крыша протекла, за несколько часов до начала спектакля нам с Уайтхедом пришлось отправиться на Шестую авеню, чтобы купить пару отверток и укрепить скобами шесть рядов кресел.
Всеобщее неприятие окончательно погубило новое начинание. К тому же Совет Линкольн-центра не обладал достаточно твердой позицией, чтобы противостоять нападкам критики, одним из обвинений которой был негодный подбор состава труппы. В те годы имена Джейсона Робардса-младшего, еще не известной Фей Данауэй, Дэвида Уэйна, Джозефа Уайзмена, Саломы Джинс, молодого Хола Хобрука мало что кому говорили. Конечно, были упущения, и порою достаточно серьезные, в том числе при подборе пьес, но главный просчет состоял в том, что театральный эксперимент, требующий покоя и тишины, пока театр не обретет своего голоса и не встанет на ноги, оказался широко разрекламирован.
Несмотря на все, спектакль «После грехопадения» продолжал давать полные сборы. Оказавшись в безвыходном положении, Уайтхед с Клерманом вскоре вновь постучались ко мне с просьбой написать новую пьесу. Я согласился из чувства солидарности, которое всегда имело надо мною власть, в то же время предвкушая удовольствие от работы с лучшей, на мой взгляд, в творческом отношении труппой. И, засев за работу, быстро написал «Случай в Виши». При этом, вспомнив, как в свое время по просьбе Марти Ритта точно так же набросал «Вид с моста», понял, что написал бы много больше, если бы существовал профессиональный репертуарный или художественный театр. Что касается коммерческого, то борьба за подбор актеров и осуществление постановки, а также сведение на нет многолетних усилий какой-нибудь пустой рецензией вселяли ощущение бессмысленности от занятий драматургией. Уверен, что не я один испытывал подобные чувства.
В основу «Случая в Виши» легла история, рассказанная мне моим другом, бывшим врачом-психоаналитиком, доктором Рудольфом Лоуэнштейном, который сам скрывался в Виши до того, как нацисты открыто оккупировали страну. Однако от его рассказа осталась в памяти лишь сюжетная канва: врача-еврея с фальшивыми документами спасает совершенно незнакомый ему человек. Не будучи евреем, он занимает его место в очереди по проверке документов у тех, кого подозревают в том, что они не французы, а евреи. Мужчин проверяли на обрезание.
Другим поводом для написания пьесы послужило общение с давним другом Инги, князем Йозефом фон Шварценбергом, старшим из оставшихся в живых представителей древнего австрийского аристократического рода, который «отклонил» предложение нацистов о сотрудничестве с ними и дорого поплатился за это во время войны. Он послужил прообразом князя фон Берга, который спасает обреченного на гибель врача-психоаналитика, отдавая ему свой пропуск. Это не было романтической идеализацией, ибо в абсурдном на первый взгляд поведении Йозефа фон Шварценберга скрывалась своя логика. Он воплощал неприятие самого духа фашизма, который является не чем иным, как выражением вульгарности в ее наихудших проявлениях. Это был элегантный высокий холостяк, который жил в пожизненно предоставленном ему австрийским правительством крыле родового дворца Шварценбергов. Заглядевшись в окно, Йозеф мог созерцать массивный, в пять этажей, мраморный советский памятник русскому солдату, а в это время последний из оставшихся во дворце слуг, ворча и шаркая по паркету ногами, подавал ему в белых перчатках совершенно несъедобное спагетти.
Субсидируя струнные квартеты и занимая деньги на бензин для своего «пежо», он производил впечатление удивительно цельного и культурного человека, всем своим существованием утверждая, что есть люди, которых невозможно заставить отказаться от самих себя. Слушая на старом проигрывателе сонату Моцарта, он вдруг начинал учащенно дышать, и рука восторженно взлетала в воздух. Отправляясь к обедне с орденом Золотого руна на шее, врученным самим папой, он потом заходил к Ингиной матери, чтобы съесть у нее тарелку риса, который никто, по его словам, не умел готовить так, как она, а затем отправлялся на спиритический сеанс к Арнольду Кайсерлингу, идеями которого бесконечно увлекался, хотя как католик не верил в них. Отказавшись поддержать своим именем авторитет нацизма, он, не допуская иного, никогда не говорил об этом, полагая, что не сделал ничего из ряда вон выходящего. Тот факт, что во время войны ему пришлось во Франции заниматься ручным трудом, едва ли воспринимался им как наказание. Житейская мудрость уживалась в этом человеке с глубокой, граничащей с наивностью порядочностью, которой мог обладать только тот, чьи молодые годы были надежно защищены. Твердость его устоев была своеобразным мерилом испорченности мира.