Напоминание
Шрифт:
— Заметили, — спрашивает, — нет ни одного желтого малярика? Никто в приступе не бьется на земле, как сплошь и рядом бывало. Хорошо бы сказать об этом Коржпну… Мне трудно выговорить «он был», никак не могу поставить его имя в прошедшее, даже когда рассказываю о нем своим практикантам-паразитологам…
Мы выходим с базара на широкую улицу. Сверкая полировкой, проносятся машины последних выпусков, в них узбекские семьи в новомодных европейских костюмах и в старинных узорных шелковых, и в таких, где сплелись детали одеяний по меньшей мере пяти столетий, со времен Тамерлана до наших дней.
А
Сворачиваем на древнюю улицу без единого окна наружу, чтобы женщина не выглянула, чтобы не мог на нее взглянуть мужчина и она не поглядела бы на мужчину.
До сих пор не прорубили окон на улицу ни в одном доме.
Но восточные женщины сидят у открытых настежь калиток и — глядят. Мало того, здороваются с Аветом Андреевичем и зовут в гости.
Выходим к площади. Впереди высится многоэтажная, элегантно-современная гостиница. К ней подкатывают гиганты автобусы и в своем темпе приближаются два ишачка с поклажей. Странная поклажа. Издали похоже, что на каждом покачивается большой серый валун. Но вот ишачки останавливаются. Два валуна оказываются двумя женщинами, закутанными в серую паранджу с головы до поджатых ног. Ноги в мягких, как чулки, сапогах спускаются на землю. Женщины, не открывая лица, но не ежась от страха, выпрямившись во весь рост, поднимаются по широким ступеням. И только у двери открыв лицо, как хозяйки входят в гостиницу.
До свидания, удивительный город, где пять веков шагают рядом, сохраняя и оберегая древние традиции.
— До свидания, Авет Андреевич. По странной случайности я прощаюсь с вами недалеко от дома, где живет одинокий, насквозь пропитанный музыкой человек, растревоженный воспоминаниями о Коржине до предельной тоски… К вашим многим делам вы добавите, Авет Андреевич, еще одно целительное дело? Будете заглядывать к нему хоть изредка?
Авет Андреевич записывает адрес, интересуется прошлым этого человека и напоследок спрашивает, чем он занимается теперь.
— Вероятно, он все еще сидит на шаткой табуретке, клянет себя и сопоставляет свою неосуществленную жизнь с жизнью Алексея Платоновича. Но, может быть, стоит в своей маленькой комнате, руки плывут в воздухе, добиваются от большого оркестра мягкости — там, где ее для «Неоконченной симфонии» не хватило.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
МИРНЫЕ ГОДЫ
Глава первая,
где описывается то, что увидено своими глазами, то, что узнавалось от Коржиных или из их писем, а также то, о чем можно было безошибочно догадаться. В этой главе своего носа пишущий высовывать не будет — то есть нигде не обозначится его присутствие или отсутствие, и жизнь пойдет так, как она у Алексея Платоновича и его семьи шла
1
Зима. Саня Коржин сидит на корточках и топит печку.
Он приехал на студенческие каникулы из Ленинграда в Минск двумя днями раньше, чем можно было его ждать.
На звонок никто не откликнулся, никто его в квартиру не впустил, и он решительно двинулся на базар,
Еще не совсем рассвело. Редкие лампочки на столбах висели в морозном ореоле, как в синеватых воздушных шарах. Женщины в полушубках или пальто, но почему-то все в огромных серых платках, завязанных узлом сзади, несли под мышками живых кур и петухов, а резаных несли в опущенных руках, лапками вверх, как мама никогда не носила, ей неприятно было нести всякую убитую птицу даже в сумке — это Саня давно заметил.
Минут через пятнадцать она показалась из-за угла через дорогу от него и пошла по той стороне улицы. Поверх котиковой шапочки — серый платок, растопыренная кошелка в правой руке, в левой — ощипанная утка висит головой вниз.
Длинная голая уткина шея… Саня смотрел на нее и не сразу заметил, что Варвара Васильевна идет тяжело, напряженно ступая, что ей больно ступать даже в этих старых разношенных фетровых ботах.
Увидел — и мгновенно пересохло в горле, и он сделал глоток пустым ртом. Огорчаясь, он всегда делал этот странный глоток, сразу становясь похожим на голодающего индуса, хотя вообще на голодающего был непохож и лицо еще упорно хранило загар самаркандского детства.
Он быстро перешел улицу, оказался чуть позади, спокойно приподнял кошелку вместе с маминой рукой и неспокойно сказал:
— Мама!
Легче идут ноги Варвары Васильевны. И она не глядит, куда они идут, потому что ее ведет под руку Саня, а в другой его руке кошелка, утка да еще свой портфель.
Она смотрит на него сбоку и самую чуточку вверх…
Царапины на подбородке — начал бриться! И конечно, опасной бритвой, как папа. Безобразие продавать опасные, когда придуманы безопасные. А кепка новая, к лицу…
— Боже мой, такой мороз! Почему ты не в теплой шапке? И не дал телеграмму, и пришлось прямо с поезда…
Нет, она не так уж неотрывно на него смотрит. Сама с юности не выносит навязчивых неотрывных взглядов, это раздражает, это, если хотите знать, проявление эгоизма, и по отношению к своему ребенку — тоже.
Она думает и что-то торопливо говорит сыну, с первой минуты боясь, что не успеет ему все сказать за эти неправдоподобно, безжалостно быстро пролетающие каникулы. Она думает, говорит и контролирует себя. Почему-то именно Саня вызывает этот контроль, это желание быть содержательной.
Она говорит о том, как они с папой рады, что ему интересно учиться на своих высших курсах в Институте истории искусств. Еще бы, такие учителя! Один Тынянов так много может дать — это видно из его книги о Кюхельбекере. Но, конечно, их несколько удивило, что, проучившись год на литературном, он перешел на киноотделение. Ведь невелика история, давно ли кинематограф появился…
— Можно быть и практиком, — сказал Саня, — писать сценарии, ставить фильмы.
— Вот как. — Варвара Васильевна посмотрела на него озадаченно. Это было для нее полной неожиданностью. Она привыкла думать, что сын будет ученым, да и кино ей казалось ненастоящим, каким-то второсортным искусством, механически скачущим под аккомпанемент этих таперов, брякающих на пианино что попало и как попало.