Нарымские этюды
Шрифт:
Было раннее утро. Друзья мои еще спали в каютах, а я решил выйти на берег. Берег был невысоким, метра три — три с половиной, но крутой, обрывистый, с глинистым яром, начинавшимся сразу же от небольшого песчаного откоса, к которому притулился катер, и я порядком помучился и порядком испачкался в глине, прежде чем поднялся наверх. Зато когда поднялся и огляделся, не пожалел.
Передо мной простиралась огромная, без конца-краю, пойменная обская равнина, заросшая густыми, сочными травами и цветами. Только кое-где на зеленом фоне небольшими
Обжигая ноги студеной росой, я тихо побрел вдоль яра, и тут метрах в ста от катера, за мысом, увидел овраг. На дне оврага клокотал ручеек, а возле его устья, у самой обской воды, на перевернутом чурбачке-плавнике сидел человек. По двум удилищам, воткнутым в глину, по котелку, стоявшему справа от человека, я догадался, что это рыбак, а по тощенькой хрупкой фигурке, по льняным волосам — что этот рыбак-рыбачок еще совсем молодой. Но откуда он здесь? Ведь вокруг, насколько хватал глаз, не то что деревни, одинокого домишки не видно.
Заинтересованный, я спустился к воде. За удочками и в самом деле сидел мальчишка лет двенадцати, от силы тринадцати.
— Здравствуй, — поздоровался я.
— Здравствуйте, — ответил он, обернувшись. На меня смотрели большие, внимательные, небесного цвета глаза. Очень спокойно, без удивления, лишь с едва уловимым любопытством. — С катера, да?
— С катера. А ты все рыбачишь?
— Рыбачу, — мальчишка искоса кинул взор на дремлющие поплавки и снова все внимание на меня: дескать, ну, а что дальше?
Я почувствовал себя как-то неловко, будто ненароком вошел в чужую квартиру, и теперь не знал, что мне делать. Почему-то я всегда стесняюсь детей, их внимательных, чистых и мудрых глаз. Кажется, они пронизывают насквозь, чего-то ждут от тебя: взрослого, значительного, серьезного, а оно не выходит. И потому в душе наступает смятение…
— Можно с тобой порыбачить? — спросил я вдруг, чтобы как-то сгладить свою неловкость. У нас на катере была удочка, которую мы прихватили в Томске и которую, откровенно сказать, ни разу еще не разматывали.
Мальчишка лишь пожал плечами, как бы говоря: рыбачь, мне-то что, вольному воля, а дорога, то есть река — общая.
Я повернулся и побежал по откосу оврага наверх, в сторону катера.
Или моя фабричная удочка — бамбуковое удилище с леской, тонкой и прозрачной, — оказалась удачливей мальчишкиных самоделок, или прихваченные с катера черви, порядком уже приморенные, были вкуснее, только клевало у меня гораздо бойчей, чем у маленького напарника. В течение нескольких минут я вытащил трех плотвичек, или по-нарымски чебаков, одного ельчика и двух окуней. Рыба была мне не нужна, и я кидал ее в мальчишкин вместительный котелок, чему мальчишка нимало не удивлялся. Только однажды, когда я снял с крючка уж слишком мелкого чебака и хотел поместить в котелок, мальчишка молча взял у меня из рук рыбку и опустил в речку.
Вскоре общими усилиями мы нарыбачили почти полпосудины.
Ничто так быстро не сближает людей, как общее дело, и вскоре мы чувствовали друг друга своими людьми, хотя в течение получаса и не проронили ни слова, сосредоточив свое внимание на поплавках.
Когда солнце поднялось выше и клевать стало хуже, я сказал, вынимая из кармана сигареты:
— Ну вот, можно и перекурить. И познакомиться по-людски. Меня зовут Николай Иванович или дядя Коля. А тебя как?
— Меня Гриша, — ответил мальчишка.
— Слушай, Гриша, а здесь что, где-то есть село?
— Ну! — шмыгнул он носом. — Село отсюда аж в тридцати километрах.
— И ты оттуда пришел?
— Зачем оттуда? Я здесь все лето живу. Вон там, — махнул он рукой куда-то вдоль берега. — За топольником. У нас тут летний лагерь совхозный.
— Пионерский, что ли?
— Совхозный! — Гришины губы тронула едва заметная усмешка. — Летний лагерь крупного рогатого скота. Мы здесь коров пасем. С дядей Федей, дядей Степой и Емельяном Степановичем.
Я осекся. Только теперь я заметил, что Гриша одет не ахти как богато. Огромный потертый брезентовый плащ явно с чужого плеча, хлопчатобумажные брюки, резиновые сапоги, размера на четыре больше, чем нужно… Почему-то вдруг нахлынуло прошлое. Вспомнилось послевоенное безотцовское детство, когда с четырнадцати лет мне пришлось идти работать на лесопильный завод, а по выходным — в тайгу за ягодой, за орехами, чтобы потом продать на базаре и как-то подсобить матери, у которой нас было трое. Может, и у этого мальчика такое.
— Гриша, — спросил я, — а у тебя отец есть?
— Есть.
— А где он работает?
— Управляющим отделения, — не без гордости ответил мальчишка.
— А мама?
— Мама — бухгалтером.
Я не понимал ничего.
— Кто же тебя в пастухи направил? За какие провинности?
— А меня никто не отправлял. Я сам.
— Как — сам?
— Да так. Поговорил с папкой. — Лицо у Гриши стало значительным. — И — вот сюда.
— На все лето?
— Конечно.
— И тебя не тянет домой, в село?
— А чего — там в селе-то? Зимой — дело другое, школа. А летом скука одна.
Гриша замолчал, долго задумчиво смотрел на поплавки, на реку, потом спросил:
— А у вас часы есть? Сколько времени?
— Половина восьмого.
— Ого! — Гриша заторопился, стал торопливо сматывать удочки. — Совсем я запозднился. Заждались, наверно, меня напарники (он и сказал солидно, по-взрослому: напарники). Уху варить надо. Коров гнать в Лебяжью забоку, — и, попрощавшись, стал торопливо подниматься по откосу на яр.