Наш друг Пушкарев
Шрифт:
— Желудок-то у тебя как — наладился?
Лев надулся и не разговаривал со мной весь вечер.
Однажды в субботу получилось так, что мы все втроем уволились в город. Кстати, Пушкарев увольнялся в первый раз. На автобусной остановке было полно народу, многие матросы, кто порезвей, гнались за попутными грузовиками и с ходу перемахивали через их борта. Я кивнул на проезжавший самосвал:
— Воспользуемся?
Но Щеголихин сказал:
— Я слишком горд, чтобы ездить на самосвалах.
И мы поехали в автобусе, стиснутые со всех сторон так, что не могли шевельнуть даже бровью.
В
— Почему? По-моему, нормальная педаль.
Потом мы постояли перед афишей кинотеатра, на которой целовались двое и было написано: «Медовый месяц». Щеголихин поглядел на афишу через кулак и сказал, что лично он пооборвал бы все руки художнику за такую мазню. Пушкарев хотел было возразить, но я объяснил ему, что Щеголихин до службы работал в Тамбове художником в кинотеатре, так что спорить нет смысла.
— Кино — великое искусство, — высказался Костя, и мы пошли в парк.
Там у входа, возле ларька с мороженым, стояла тоненькая белокурая девушка в белом платье в крупный синий горошек.
— Майя, познакомься, — сказал ей Щеголихин. — Это наш новый товарищ.
Девушка засмеялась и, переложив пакетик с мороженым из правой руки в левую, протянула Пушкареву.
— Лев, — сказал тот чуть слышно. Мне захотелось добавить: «Се лев, а не собака», но я удержался, заметив, что лицо у него красное, как пожарная машина.
Мы тоже купили мороженое и немного поговорили о всякой всячине. Вернее, говорили мы с Костей, Майя хохотала, а Пушкарев молча глотал мороженое большими кусками.
Щеголихин спросил у Майи, дома ли Надя с Василием, и, узнав, что дома, заметил:
— Домоседы — злейшие враги человечества. — Потом он благодушно посоветовал нам с Пушкаревым: — Вы, ребята, погуляйте, подышите свежим воздухом, так? А мы с Майей тоже погуляем. Только смотрите в пивные не заходите.
— До свиданья, мальчики, — пропела Майя и прямо-таки лучезарно улыбнулась нам. Костя осторожно взял ее под руку и увел по направлению к танцплощадке. Он был очень галантен, Костя Щеголихин. И красив. Что верно, то верно.
Остаток вечера мы провели бездарно. Сначала я уговаривал Пушкарева пойти на «Медовый месяц», а он отнекивался. Потом, когда он согласился, оказалось, что все билеты проданы. Вдруг ему срочно понадобилось ознакомиться с городским музеем. Но музей был почему-то закрыт — не то на ремонт, не то на переучет. Кончилось тем, что мы вернулись в парк и, крайне недовольные друг другом, уселись на первой скамейке. Неожиданно Пушкарев спросил:
— Почему она засмеялась?
Нетрудно было догадаться, что он спрашивает о Майе. Признаться, и у меня в ушах все время звенел ее легкий и чистый смех.
— Ну, потому что рот у нее был набит мороженым, — рассудительно сказал я, — вот она и засмеялась.
Стемнело. Людской поток заметно поредел, уже не так часто мелькали в парке белые матросские форменки. Флоксы позади нашей скамейки источали душный аромат.
— Она красивая, — сказал Пушкарев. И решительно встал: — Поехали, пора.
По дороге я рассказал ему все, что знал про Майю. Она работала нормировщицей на текстильной фабрике. Жила у своей старшей сестры Нади, злющей женщины, от которой давно бы сбежала, если б только было куда. Ну, что еще? С Костей она встречается уже несколько месяцев, и о чем они говорят между собой — мне неведомо.
Здесь я немного покривил душой: кое-что мне было ведомо. Костя признался однажды, что, как только демобилизуется и устроится на работу, обязательно женится на Майе. Но почему-то мне не хотелось говорить об этом Пушкареву. Он слушал меня молча и вообще был грустный и задумчивый.
В кубрике я увидел конверт, белевший на моем рундуке. Это и было письмо от Ткаченко, которое так взволновало моего друга Пушкарева.
«Уважаемая редакция! В вашей газете за 14 августа я прочел заметку А. Артемьева, в которой говорится о матросе Льве Пушкареве и какие он успехи делает. Я когда служил на флоте в подводных силах, у меня был друг Пушкарев Николай, погибший смертью храбрых. Он, помню, рассказывал мне о своем малолетнем братишке Левке. Вот я и подумал, не тот ли это Лев Пушкарев. А если тот, прошу вас переслать ему мое письмо, так как я адреса его не знаю, а хотелось бы точно узнать. К сему Ткаченко Иван, мастер судоремонтного завода».
Редакция переслала мне это письмо. Самым удивительным было то, что Ткаченко, оказывается, жил в нашем городе, на Почтовой улице, прямо-таки за углом магазина «Динамо», возле витрины которого мы стояли часа три тому назад.
Кажется, Лев не спал всю эту ночь. Утром, когда мы шли умываться, он спросил меня:
— Как же быть, Толя?
Дело в том, что завтра, в понедельник, начиналось большое флотское учение, поэтому нечего было и думать сегодня об увольнении в город, а следовательно, и о встрече с Ткаченко.
— Посмотрим, — сказал я.
Полдня, до самого обеда, мы занимались в кабинете гидроакустики. Мы проигрывали специальные пластинки с записью шумов кораблей различных классов. Пушкарев так и вострил свои выдающиеся уши на солидный, характерный шум винтов крейсера.
— Чувствуешь? — спрашивал Щеголихин. — Стук с подвыванием. Запомни. А это — эсминец. Двойной четкий удар, чувствуешь?
Голоса эсминцев, транспортов, больших охотников Пушкарев знал хорошо — не один раз мы встречались с ними в море. Но шумы крейсера и сторожевика он слышали впервые. Кстати, шум сторожевика Пушкареву не понравился. Он нашел его похожим на звук простой рыбачьей шхуны.
— А ты разницу чувствуешь? — спросил Щеголихин. — Ну-ка, проверим твой слуховой аппарат.
— Разница? У шхуны, по-моему, стук чаще затухает.
— Соображаешь, — кивнул Щеголихин.
После обеда я пошел к нашему замполиту и рассказал ему о старшем брате Пушкарева и о письме Ткаченко. Замполит, в виде исключения, разрешил нам — мне и Льву — съездить на полтора часа в город. К счастью, подвернулось такси, и уже через десять минут мы поднимались по темной скрипучей лестнице старого дома на Почтовой улице.