Наш советский новояз
Шрифт:
Как бы то ни было, каждый арестованный по политическому обвинению в глазах миллионов людей был врагом народа. И обвиняемый знал это. И ему непросто было от этого знания отделаться, внутренне пренебречь этим знанием, считать его несущественным.
Конечно, заклеймив каждого арестованного по политическому обвинению формулой «враг народа», Сталин меньше всего вдавался в какие-либо психологические тонкости, связанные с особым складом души российского интеллигента.
Но не случайно этот психологический шок действовал именно на интеллигентов. На человека из народа смысл этого словосочетания вряд ли действовал так ошеломляюще. А интеллигент — страдал. Еще
Формула была так удачна, она так точно била в цель, что просто трудно поверить в то, что она не была создана со специальным расчетом, исходящим из точного знания всей истории русской интеллигенции, ее специфического социального опыта, ее особого психологического склада.
Как уже было сказано, формула эта была взята из арсенала Великой французской революции и механически перенесена на русскую почву. Но не случайно именно на этой почве ей суждено было дать такие небывалые всходы.
Вряд ли во времена французской революции формула «враг народа» имела такое всепоглощающее действие на душу французского интеллигента. Вряд ли вообще, даже при прочих равных условиях, эта формула могла бы так подчинить себе, так загипнотизировать душу западного интеллигента, как это удалось проделать с душой интеллигента русского.
Можно даже с уверенностью предположить, что на сознание западного интеллигента это клеймо вообще не произвело бы особенно сильного действия.
Вспомним ситуацию, легшую в основу знаменитой драмы Ибсена «Враг народа». (Кстати, не случайно в России, даже в дореволюционное время, она никогда не шла на театральных подмостках под этим своим названием: при первой постановке — в Театре Корша в 1892 году — она называлась «Враг человечества», а при постановке во МХТ в 1900-м — «Доктор Штокман». Ну, а уж в советское время — и говорить нечего!)
Когда ибсеновский доктор Стокман впервые слышит обращенный к нему возглас «враг народа!», он потрясен. Как? Это он, для которого нет ничего выше, чем забота о благе и чести родного юрода? Он — враг народа?
Но буквально через секунду он осваивается. И — принимает это клеймо. И произносит монолог, из коего следует, что клеймо его не пугает.
«Да, — говорит он, — если угодно, пожалуйста! Можете называть это так. Да, я враг народа! Потому что народ — это косное ленивое стадо, и только единицы, только такие люди, как я, помогают народу стать народом».
Монолог этот настолько важен для понимания самой сути дела, что есть смысл привести его почти полностью:
Западный интеллигент лишен суеверного преклонения перед мнением большинства, он с готовностью принимает клеймо «врага народа», и это ничуть не отражается на его нравственном самочувствии, потому что у него есть только один бог — истина.
Ибсеновскому доктору Стокману ничего не страшно, ничто не может лишить его сознания своей правоты, потому что он непоколебим в своем служении истине. Он твердо знает: место, где расположен курорт, кишит гнилостными бактериями. Это, так сказать, медицинский факт. Его долг врача состоит в том, чтобы, установив непреложность этого факта, сделать его достоянием гласности. А повредит это благосостоянию родного города или нет, проклянут его за это разоблачение или нет, лишат всех жизненных благ или нет — все это существенно, конечно, все это и составляет содержание его драмы, но все это меркнет перед тем, что служение истине стало для него главной жизненной потребностью, единственным условием существования его личности.
Для русского интеллигента все было иначе. Он не сотворил себе кумира из истины. У него были совсем другие кумиры.
Если для западного интеллигента истина — это кумир, требующий жертв, то для русского интеллигента — это нечто такое, что само может и должно быть принесено в жертву.
Русский интеллигент всегда был готов во имя каких-то «высших» соображений отказаться не только от своих симпатий, привязанностей, вкусов, не только от всего, что было ему дорого по воспоминаниям детства, не только от всего, что он когда-либо любил, в чем видел самую большую радость своего существования. Он готов был отказаться даже от того единственного, от чего никогда, ни при каких обстоятельствах не должен был отказываться, — от истины.
Как это могло произойти?
Разве не была русская интеллигенция сектой святых, для которых не существовало на свете ничего важнее поисков правды? Разве не была русская литература признана самой правдивой литературой мира? Как же могло случиться, что именно русский интеллигент, этот профессиональный правдоискатель, предал истину? Во имя чего? Вот в этом-то все и дело. Он предал ее во имя правды.
Вовсе неспроста один из последышей русской интеллигенции, бухгалтер Берлага, совершив поступок, согласно традиционной интеллигентской этике недостойный порядочного человека, так объяснял мотивы своего поведения:
— Я это сделал не в интересах истины, а в интересах правды.
Берлага, конечно, прохвост. Он лишь маскирует «высшими» соображениями свою корысть и свою трусость. Это — злая пародия. Но, как во всякой пародии, здесь сгущена, доведена до абсурда некая реальность.
Слово «правда» в России издавна имело два значения: правда-истина и правда-справедливость.
В силу ряда причин богом русской интеллигенции, высшим оправданием ее бытия стала правда во втором значении этого слова. Не истины, а справедливости жаждали русские правдоискатели.
Установилась своеобразная иерархия «правд». Согласно этой иерархии, правда-справедливость стояла бесконечно выше правды-истины. Пока господствовало убеждение, что истина и справедливость неразлучны, в этой иерархии еще не было особой беды. Но как только пути правды-истины и правды-справедливости разошлись, как только надо было выбирать, русский интеллигент бестрепетно выбрал справедливость. Он был уже готов к мысли, что правду-истину можно предать, отказаться от нее, принести ее на алтарь другой, неизмеримо более важной, высшей правде.