Наш советский новояз
Шрифт:
— Но ведь если мы станем на этот путь, — возражали старики, — у вас будут никудышные инженеры, полуграмотные историки, невежественные профессора…
— Есть такое слово: надо, — отвечали им, совсем как тот комиссар, про которого рассказывал Ходасевич. И поскольку далеко не все из этих старорежимных профессоров обладали твердостью и неуступчивостью Ходасевича, процесс пошел…
Выслушав этот Шерин рассказ, я стал вспоминать свою студенческую жизнь. И вот какие картинки замелькали перед моим, как принято говорить в таких случаях,
…Старый профессор Бочкарев, читающий нам курс русской истории «от Гостомысла», экзаменует одного из наших студентов.
— Скажите-ка мне, голубчик, — говорит он, — вокруг какого города в тринадцатом веке стали объединяться русские княжества? Ну, ну… Ведь вы же знаете… Вы не можете этого не знать… Ну?.. Мо… Мос… Правильно, Москва… Ну, давайте вашу зачетку, голубчик…
…Вчетвером — Бондарев, Бакланов, Поженян и я, — мы стоим перед профессором Шамбинаго. Мы явились к нему на дом, чтобы досрочно сдать экзамены по фольклору и древней русской литературе. В обоих этих предметах мы, что называется, ни уха ни рыла…
Профессор, выстроив нас в шеренгу, проходится перед нами и задает свой первый вопрос:
— На войне все были?
Я хочу сказать, что нет, не все, что вот я, единственный из нас четверых пришел в институт не с фронта, а со школьной скамьи. Но, не успев выговорить ни слова, получаю от кого-то из друзей сильный удар локтем в бок.
Дружно, хором, мы гаркаем:
— Все!
— Все раненые? — задает нам профессор следующий свой вопрос.
Мы снова гаркаем:
— Все!
— Раны к погоде болят? — следует новый вопрос.
Так же хором мы отвечаем:
— Болят!
— Ну, ладно. Давайте ваши зачетки, — говорит профессор. И, усевшись за стол, медленным старческим почерком выводит нам всем по пятерке…
…А вот Витя Гончаров, уже довольно известный поэт, умудрившийся проучиться в нашем Литинституте то ли восемь, то ли девять лет (никак не мог сдать госэкзамены), задумчиво говорит о Валентине Фердинандовиче Асмусе, читавшем нам логику и историю философии:
— Асмус — это философ!.. Гуманист!.. Меньше тройки никогда не поставит!..
…А вот Гриша Поженян сдает экзамен по западной литературе. Принимает у него экзамен милая и довольно молодая дама по фамилии Симонян. (Много лет спустя мы узнали, что в юности она принадлежала к кружку самых близких друзей Солженицына — в юные, студенческие его годы.) Выпало Грише отвечать про Анатоля Франса. И даже не про Анатоля Франса вообще, а про какой-то определенный период творчества знаменитого французского писателя.
Франса Гришка как раз читал. Но более или менее отчетливо помнился ему один только его рассказ — «Кренкебиль», который он почему-то называл «Керкенбиль». Изложению содержания этого рассказа он и посвятил свой ответ. Симонян терпеливо его слушает, устало сказала:
— Ну, хорошо. Это вы знаете. Но вы ничего не сказали о том периоде творчества Анатоля Франса, о котором я вас спрашивала.
Гриша, не задумываясь, отвечает.
— Рассказ «Керкенбиль».
Симонян вздыхает.
— Ну хорошо, — говорит она. — Давайте вашу зачетку. Но на всякий случай запомните, пожалуйста, что переломным для этого периода творчества Франса был роман «На белом камне».
— А я считаю, — не терпящим никаких возражений тоном парирует Поженян, — что переломным в творчестве Франса был рассказ «Керкенбиль».
Симонян понимает всю беспочвенность своих претензий, и на этом дискуссия заканчивается. Последнее слово остается за Поженяном…
…Еще одна — поистине душераздирающая сцена. Саша Межиров сдает экзамен по античной литературе Сергею Ивановичу Радцигу. Саша — уже довольно знаменитый молодой поэт, и знаменитость эта даже выплеснулась далеко за пределы нашего института. Тем не менее он еще студент, и, как всем нам, ему приходится сдавать экзамены.
Сергей Иванович — либерал из либералов, и сдать ему древнюю греческую литературу не составляло труда. Но Саша Межиров древней греческой литературой в те поры не интересовался. У него были тогда совсем иные интересы. И он, что называется, — поплыл. Сергей же Иванович, вовсе не желая его топить, а, напротив, стараясь не дать ему утонуть и даже помочь выплыть, кидает ему спасательный круг:
— Хорошо, голубчик, ответьте мне, пожалуйста, только на один вопрос, и я вас отпущу. Скажите: что было изображено на щите Ахилла?
Задавая этот вопрос, Сергей Иванович, разумеется, уверен, что уж на него-то легко ответит каждый. Но Саша, увы, и тут оказывается не на высоте. Он молчит, как убитый.
И тут Сергей Иванович не выдерживает.
— Поэт Межиров! — патетически восклицает он. — Как же вы можете жить, не зная, что было изображено на щите Ахилла?!
И он рыдает. Не как-нибудь там фигурально, а самым натуральным образом. Настоящие, взаправдашние слезы текут по его розовым щечкам и белой профессорской — клинышком — бородке…
Все эти и еще многие другие, еще недавно казавшиеся мне такими трогательными и даже милыми — картинки моей студенческой жизни сливаются в единую и цельную картину, изображающую ту самую систему, о которой говорил Шера. Коротко эту систему можно охарактеризовать двумя словами: установка на невежество.
Не стану уверять, что система эта именно вот такой и задумывалась создателем первого в мире государства рабочих и крестьян. Но именно такой она сложилась. Вряд ли ведь можно считать случайностью, что гениального Вавилова это государство сгноило в лагерях, а ставку сделало на невежественного самоучку-авантюриста Лысенко. Что талантливый и образованный Тухачевский был расстрелян, а наркомом обороны перед самой войной оказался малограмотный Тимошенко.