Наш советский новояз
Шрифт:
Можно только дивиться, что в войну, откуда ни возьмись, явилась вдруг целая плеяда талантливых военачальников: Жуков, Конев, Рокоссовский… Но объяснение этому загадочному феномену дал еще Пушкин.
Помните, в «Борисе Годунове» бродяга-чернец Варлаам, который смолоду умел читать, да потом разучился, как до петли дошло, сразу вспомнил забытую науку. Вот так же и Сталин, когда дошло до петли, поневоле вспомнил про грамоту. И вернул из лагеря Рокоссовского. И даже будто бы пошутить при этом изволил: нашел, мол, время сидеть.
А пока до петли не доходило, вполне устраивали его малограмотный Ворошилов да неграмотные Тимошенко с Буденным.
Ну, а что касается ленинского лозунга «Учиться, учиться, учиться», то на него злорадный интеллигентский фольклор тоже откликнулся анекдотом.
—
— Полноте, батенька! — отвечает Ильич. — Это я новую ручку пробовал. Плохое перо попалось. Вот я его и расписывал.
Уплотнение
В старом русском языке слово это имело — в основном — одно значение.
Уплотнить — это значило сделать что-либо плотнее, тверже. Иногда — теснее.
Примеры в словарях обычно приводились такие:
Древние осадки, как правило, сильно уплотнены и сцементированы…
У некоторых рыб так уплотнилась кожа, что она стала походить на панцирь…
Вышли сторожевые, минные катера, заградители, чтобы уплотнить и без того густые минные поля…
Но в советском новоязе слово это приобрело совершенно другое, новое значение.
Селищев, приводя его, отмечает:
Уплотнение, самоуплотнение — стало относиться к квартирам.
Книга, из которой я выписал эту короткую фразу (А. Селищев. «Язык революционной эпохи. Из наблюдений над русским языком последних лет»), вышла в свет в 1928 году. Выходит, что даже в конце 20-х такое значение этого слова было еще в новинку. Но и в более поздних и даже в современных словарях против такого значения слова «уплотнение» стоит пометка: Разг. То есть разговорное. То есть нелитературное, как бы не вполне даже законное.
На самом деле, однако, это новое значение старого русского слова не только вошло в язык на равных с прежними его значениями, но даже и потеснило эти старые значения, заслонило их, поскольку с уплотнением своего жилища, то есть с необходимостью потесниться, уступить часть своей жилплощади новым жильцам, советский человек сталкивался гораздо чаще, чем с уплотнением минных полей или рыбьей кожи.
Если верить Селищеву (а почему, собственно, мы должны ему не верить?), слова уплотнение, уплотнить, уплотниться «в квартирном, как он оговаривается, отношении» вошли в язык довольно поздно.
Но само явление, обозначаемое этими словами, стало бытом на заре советской власти, в самую раннюю, рассветную ее пору.
Злая Зинаида Гиппиус в сентябре 1919 года записывает в своем дневнике:
Всеобщая погоня за дровами, прошения о невселении в квартиры, извороты с фунтами керосина и т. д. Блок, говорят (лично я с ним не сообщаюсь), даже болен от страха, что к нему в кабинет вселят красноармейцев. Жаль, если не вселят. Ему бы следовало их целых «12».
Но тогда пришедшие к власти Швондеры еще «уплотняли» богатых (или тех, кто казался им богатыми), классово чуждых. Выселили, например, Станиславского из его родового особняка, потому что особняк этот понадобился Бонч-Бруевичу для автобазы Кремля. И напрасно Луначарский бился в истерике, доказывая всему Политбюро и Малому Совнаркому, что это варварство.
Станиславскому, правда, в конце концов выделили другой особняк (в Леонтьевском переулке, где он и дожил до смерти). Но таких, как Станиславский, были единицы. А не столь знаменитых и не столь заслуженных «буржуев» (профессоров, адвокатов, врачей) уплотняли почем зря, вселяя в их кабинеты и спальни обитателей сырых лачуг и подвалов.
Устоял под натиском Швондера (и то мы знаем, какой ценой) разве только один булгаковский профессор Преображенский. Да и он тоже, как помните, поминутно сокрушался: «Пропал
Но это было лишь начало.
С каждым годом положение с жилплощадью (особенно в столицах и больших городах) становилось все хуже и хуже. И страшное слово «излишки» теперь уже заставляло трепетать не только чужих, классово чуждых.
Уплотнить могли уже кого угодно. И в страхе перед насильственным вселением в их квартиру совершенно чужих людей несчастные обыватели стали самоуплотняться, то есть добровольно поселять у себя каких-нибудь дальних родственников, а то и знакомых.
Советские люди, однако, и в этих экстремальных обстоятельствах не теряли присущего им чувства юмора. Сочиняли такие, например, куплеты:
Все в Москве так уплотнились, Как в гробах покойники. Мы с женой в комод легли — Теща — в рукомойнике.Это почти не было гиперболой.
Вот, например, такая картинка с натуры:
Он встретил ее у кино осенним вечером..
Они познакомились…
Он провожал ее на Таганку, в тихий, заброшенный переулок, в большой двор с множеством темных подъездов.
В один из этих подъездов они вошли…
Она открыла ключиком дверь и вдруг сказала: «Только тихо!» — и в темноте повела его за руку по длинному коридору, он стукался коленками о какие-то сундуки, кадки, по лицу его хлопали мокрые тряпки, лишь потом он понял, что это было развешенное на веревках белье. Пахло газом, стиральным порошком, живым цыганским табором коммунальной квартиры.
Скрипнула дверь, и они вошли в темную комнату, и она сказала: «Не шевелись», — и, пока он так стоял, обмирая, она ощупью постелила на полу…
На рассвете, когда он по привычке проснулся, чтобы выкурить сигарету, и приоткрыл глаза, он очень испугался. Он вдруг увидел в сером безжизненном свете осеннего утра, что лежит на полу в большой, населенной людьми комнате.
Какой-то парень в трусах, приседая, делал упражнения с гантелями, а за его спиной, сидя на раскладушке, другой, очень похожий на него парень брился, глядя в поставленное на табурет зеркальце, и еще кто-то третий сидел за столом и орудовал ложкой.
У окна на большой, старинной деревянной кровати лежал старик и читал газету.
Ему показалось, что старик сейчас кликнет парней и они начнут его бить гантелями и, может быть, даже полосовать бритвой, и он поспешно закрыл глаза, притворяясь спящим…
Через некоторое время он снова осторожно глянул. Парней уже не было.
Зато появился мальчик, прыгавший через веревочку, в углу в коляске плакал ребенок, и пожилая женщина сунула ему в рот соску, и сначала он захлебывался, а потом затих…
Тогда он решил: «Эх, была не была!», вскочил с постели и тоже стал приседать в физзарядке. Старик молчаливо следил за его манипуляциями. Мальчик продолжал прыгать через веревочку. Женщина убаюкивала ребенка…
Он тихонечко разбудил девушку.
— Мне в вечернюю, — не открывая глаз, прошептала она, улыбнулась и снова заснула.
Старик слез с кровати…
— Сообразим? — строго спросил он.
Гость дал деньги, и мальчик был снаряжен к какому-то «дяде Агафону». Он взял самокат и поехал из комнаты по коридору и скоро притащил откуда-то запечатанную пол-литру, женщина принесла чугун вареной картошки и селедку…
Когда они допили бутылку и съели картошку, старичишка сказал женщине:
— Ну что ж, пойдем, их дело молодое, — и, захватив газету, он вышел, женщина с ребенком тоже ушла.
Девушка продолжала спать.
Кто она им была — дочь, племянница или жиличка? Этого он не знал.
Это не фотография, а — рисунок. Пожалуй, даже — живопись. (Самые яркие краски остались «за кадром»: цитируя, я сохранил в неприкосновенности только скелет сюжета.) Так что можно, конечно, сделать поправку на некоторую долю художественного вымысла.
Но, хорошо зная натуру, могу свидетельствовать, что эта доля здесь не так уж велика.
Половину своей жизни — во всяком случае, никак не меньше трети — я прожил в такой же коммуналке.
Ну, не совсем такой же.