Наши предки
Шрифт:
— Ищи, ищи, Оттимо-Массимо!
Такса кидалась в заросли бамбука и возвращалась с новыми предметами, принадлежавшими раньше Виоле, — скакалкой, обломками бумажного змея, веером.
На вершине самого высокого дерева в саду брат вырезал острием шпаги «Виола и Козимо», а чуть пониже, уверенный, что девочке это понравится, даже если она называла собаку по-другому, — «такса Оттимо-Массимо».
С тех пор, увидев на дереве брата, я твердо знал, что внизу, почти касаясь брюхом земли, легонько трусит Оттимо-Массимо. Козимо обучил его идти по следу, делать стойку, поднимать и приносить дичь — словом, всему, что должна делать охотничья собака, и не было в лесу зверя или птицы, на которых они бы не охотились вместе. Чтобы отдать хозяину добычу, Оттимо-Массимо карабкался передними лапами по стволу как можно выше. Козимо спускался, брал у него изо рта зайца или куропатку
Они никогда не изменяли этой дружбе — дружбе, столь необходимой им обоим, и, хотя отличались своими повадками от остальных людей и собак мира, все же были счастливы, как могут быть счастливы вместе человек и собака.
XI
Долгое время, пока Козимо мужал, охота была для него всем. И еще, пожалуй, рыбная ловля: смастерив удочку, он подстерегал угрей и форелей в тихих заводях. Иной раз поневоле думалось, что отныне его органы чувств и сами инстинкты стали иными, чем у нас, и те шкуры, которыми он в отличие от нас прикрывал свое тело, в точности отвечали перемене самого его естества. Он постоянно прикасался лишь к шершавой коре деревьев; взгляд его привык видеть лишь птичьи перья, пушистый мех зверей и чешую рыб — словом, всю гамму красок, которую открывает глазу эта сторона мира; он ощущал, как зеленый ток, словно кровь, струится в жилках листа, и, конечно, столь глубокое вторжение в царство дикой природы, где жизнь во всех своих формах, будь то побег растения, клюв дрозда или стайка рыбок, так не похожа на человеческую, могло по-иному вылепить его душу и даже лишить вообще людского обличья. Между тем, какие бы новые качества ни приобрел Козимо, живя в царстве растений и борясь с дикими животными, я видел, что истинное место брата по-прежнему было среди нас.
И все же поневоле он все реже соблюдал некоторые обычаи, а потом и вовсе от них отказался. Взять, к примеру, обыкновение ходить к обедне. Первые месяцы он старался ее не пропускать. Каждое воскресенье мы, принарядившись, отправлялись всей семьей в церковь и неизменно видели на дереве Козимо, который тоже старался одеться по-праздничному — к примеру, в свой старый фрак или в треуголку вместо меховой шапки. Мы шли в церковь, а он перебирался за нами по веткам под любопытными взглядами жителей Омброзы; очень скоро, однако, они к этому привыкли, и наш отец вздохнул с облегчением. Мы чинно и важно добирались до церковного двора, а Козимо словно летел следом по воздуху, что являло со стороны довольно странное зрелище, особенно зимой, когда деревья стоят черные и голые.
Мы входили в церковь, садились на отведенную нашему семейству скамью, а брат оставался на дворе и устраивался возле бокового нефа на каменном дубе, как раз на высоте большого церковного окна. С нашей скамьи мы видели через стекло тени ветвей и силуэт самого Козимо, прижимавшего шляпу к груди и низко склонявшего голову. Отец договорился с одним из причетников, чтобы по воскресеньям это окно оставалось приоткрытым, и брат мог со своего дерева слушать всю службу. Но прошло некоторое время, и у обедни мы его уже не видели. А окно закрыли из-за сильного сквозняка в церкви.
Многое из того, что прежде было для брата очень важным, утеряло для него всякую ценность. Весной состоялась помолвка нашей сестры. Кто бы мог об этом подумать всего год назад? Приехали граф и графиня д’Эстома с сыном, и отец устроил настоящее празднество. Комнаты были ярко освещены, собралась вся окрестная знать, в зале танцевали. Где уж тут помнить о Козимо? Между тем все мы думали о нем. Я то и дело выглядывал в окно посмотреть, не появится ли он, а отец был очень грустен, и в эти минуты его мысли пребывали с тем, кто один не принимал участия в нашем семейном торжестве. И мать, распоряжавшаяся на празднике, словно генерал на плацу, пыталась тем самым лишь заглушить щемящую боль по отсутствующему. Даже Баттиста, которая стала неузнаваема, сбросив одежды монахини и облачившись в парик, словно сделанный из марципана, и в grand panier [22] , украшенный кораллами и Бог весть кем сшитый, даже Баттиста, кружась в танце, бьюсь об заклад, думала о нем.
22
Кринолин (франц.)
Много
Так или иначе, но отношения Козимо с семьей не прервались до конца. Больше того, с одним из членов нашей семьи он даже сблизился, впервые, можно сказать, поняв его. Это был кавалер-адвокат Энеа-Сильвио Каррега. Козимо обнаружил, что этот скрытный, едва ли не полоумный человек, вечно пропадавший неизвестно где, занятый неведомо чем, был, единственный из всей семьи, завален множеством дел, причем ни одно из них не было бесполезным.
Обычно он выходил из дому в самый жаркий полуденный час, водрузив на круглую макушку феску; мелкими шажками, путаясь в длиннополом халате, он шел по саду и внезапно исчезал, словно проглоченный трещинами в глине, густыми зарослями или камнями ограды. Даже Козимо, который забавы ради ничего не упускал из поля зрения, словно часовой (впрочем, это стало уже не забавой, а естественным свойством, словно горизонт, который он охватывал взглядом, позволял ему все постигнуть), даже Козимо и тот терял дядюшку из виду.
Иногда брат мчался следом, перескакивая с ветки на ветку, к тому месту, где только что был Энеа-Сильвио, так и не понял ни разу, куда же тот девался. Лишь один признак неизменно отличал эти места: поблизости всегда летали пчелы. В конце концов Козимо пришел к твердому убеждению, что присутствие кавалер-адвоката было как-то связано с пчелами и обнаружить его можно, лишь проследив за их полетом. Но как это сделать? Над каждым распустившимся цветком раздавалось гулкое жужжание пчел; брату пришлось, не отвлекаясь и не обращая внимания на отдельные случайные перелеты, пройти вдоль невидимой воздушной дороги, по которой пчелы сновали все чаще и чаще, пока он не увидел наконец, как за живой изгородью вьются густым облаком мириады насекомых. Здесь на доске стояли в ряд ульи, а над ними среди тучи жужжащих пчел склонялся кавалер-адвокат Энеа-Сильвио Каррега.
Одним из тайных занятий нашего дядюшки было пчеловодство; впрочем, не совсем тайным, потому что время от времени он за обедом клал на стол только что вынутые из улья сочащиеся медом соты. Но разводил он пчел за пределами наших владений, в потайных местах, и явно не хотел, чтобы мы эти места знали. Возможно, его предосторожности объяснялись нежеланием положить доходы от этого промысла в дырявую сумку нашего семейного бюджета, а скорее всего — поскольку Энеа-Сильвио был человек совсем не жадный, да и выручка от нескольких фунтов меда и воска невелика, — стремлением избежать мелочной опеки нашего отца, любившего во все совать свой нос. Впрочем, не исключено, что дядюшка не хотел смешивать пчеловодство, одно из немногих любимых им дел, с неприятными обязанностями управляющего имением. А кроме того, отец никогда не позволил бы Энеа-Сильвио держать ульи вблизи от дома, ибо панически боялся пчелиных укусов и, случайно наткнувшись в саду на пчелу или осу, сломя голову, с безумным видом мчался по аллеям, обеими руками придерживая на бегу парик, словно защищая себя от ударов орлиного клюва.
Однажды ветер сорвал парик у него с головы, перепуганная пчела ринулась на отца и всадила ему жало в голый череп. Целых три дня отец прикладывал к голове смоченные в уксусе носовые платки; такой уж он был — сохранял мужество и стойкость в серьезных переделках, но сходил с ума от страха при малейшей царапине или прыщике.
Итак, Энеа-Сильвио Каррега разбросал свои небольшие пасеки почти по всей долине Омброзы. Крестьяне за банку меда разрешали дядюшке ставить два-три улья по краям их полей, и он целыми днями переходил с места на место и хлопотал над ульями, причем его маленькие руки в черных митенках, защищавших от укусов, шевелились, словно пчелиные лапки. Голову дядюшки надежно предохраняла феска, а лицо — черная кисея, легонько колыхавшаяся при каждом вздохе.