Наши в ТАССе
Шрифт:
Сегодня я вёл книгу записей информации, полученной редакцией. Пришло 25 заметок. Семнадцать забраковали. Брак я несу в секретариат, кладу в папку «Текущий отсев».
Подобьём игого. За день восемь лбов выдали лишь восемь заметок. По штуке на нос. Не густо- с. Да если ещё учесть, что писали эти заметки на местах не любители, а профессиональные журналюги, становится совсем не по себе. В безделье протираем трусики и штанишки.
Вот какой компот выскакивает.
Под медведевское хрумканье с чувством свято исполненного долга я тоскливо
По пути взял хлеба, сметаны и на электричку.
На платформе столпотворение.
Идёт посадка.
К какому вагону ни подлечу – не вжаться даже бочком.
Добежал до первого вагона – не войти.
Бабка канючит с платформы:
– Детки… Вы ж пожмитесь… Молодые…
Хмельной мужик:
– Граждане! Подвиньтесь на полчеловечка. Пускай милиционер войдёт.
Створки сохлопнулись. Из щели между ними торчит рука милицейская и пол-лычки.
Двери открылись. К первому вагону снова вальнулась толпа. Волосатый мужик просит машинисточку:
– Пусти к себе, любушка ах и голубушка ух!
– Пусти одного… Всё стадо тут будет!
Поезд тихонько трогается.
Одной рукой я держусь за поручень. Вежливо бегу рядом.
Мне кричат:
– Брось, шальной!
Машинистка ловит меня за полу пальто – одной ногой я стою уже на её территории.
– Ну вот, – улыбается она. – Входи, входи, бледненький. Это из-за тебя пришлось второй раз открывать двери?
– Из-за лычки.
Она внимательно посмотрела на платформу и впустила меня из своей кабины в головной вагон.
В Бусинове мело.
Было холодно. Я бежал. Ветер подхалимно поталкивал меня в спину.
На заледенелой горке я поплыл. И тут же боком поплыл на меня грузовик. Колёса не крутятся, а махина надвигается на меня. Я прыгнул в канаву. Еле уцелел.
На мостике я нагнал пьяную дебелую старуху. Пальто полурасстёгнуто, волосы выбились из-под платка.
Ударит ветер в спину – пробежит чуток. Ветер стих – на месте замерла старуха. Стоит ждёт толчка ветра. Самой ей и шагу не сделать.
Но в пенье ей помощи от ветра не надо.
– Г-улял по Уралу к-казак молодой…
– Да не казак молодой, – поправляю её, – а Чапаев – герой!
Старуха обрадовалась подсказке и схватила меня за рукав:
– Из школы, сынок! Ой и дура же я?.. Ну скаж-жи…
– Вам видней.
– Сестра дала одну стопку, другую… Я и зареви на неё тигрюхой: «Что ты напёрстком дражнишь?» – И хлоп водяру [48] в гранёный. Надралась… А ведь никогда не пила…
Она крепко держится за мой локоть и просит довести её до церкви.
48
Водяра – водка.
– Ты чейный будешь?
– Я ничейный.
– Ой же ж и хор-рошо! Поплыли ко мне…
– Инкубаторский я.
– Ну айдаюшки ко мнешке в инкубатор! У меня ой же и тепло-о…
Мы вместе дошли до анохинского сераля. Дальше старуха, пошатываясь, побрела одна.
Я вхожу в наш чум. Щёлкнул выключателем – света нет. Наверно, ветер оборвал провода.
– Тут живой кто-нибудь есть? – спрашиваю я темноту коридора. – Отвечайте! Боитесь? Ну не бойтесь. Я сам боюсь!
Хочется есть.
С выступа над хлипкой коридорной дверкой – там мой холодильник – ощупью натыкаюсь на две варёные картофелины со вчера, хлеб в целлофановом мешочке и кусок селёдки. Есть чем отужинать.
Пошарил вправо от своего холодильника – наткнулся на военную фуражку на гвоздке. Летом один солдат стоял у Анохина. За неуплату отдал с головы фуражку.
Я быстренько умял картошку с селёдкой и завалился спать. Под одеялом всё же теплей.
Не успел я заснуть, дали свет.
Я вскочил, намешал в железной миске с ушками блинов, напёк на электроплитке.
Блины со сметаной согрели меня, и я вспомнил, что мне бы не мешало заняться стиркой.
Я притащил бидон воды из колонки.
Влил кастрюльки три в чистое ведро, нагрел на электроплитке и уже в горячую воду плеснул «друга» (моющее средство). Простирнул белье в горячей воде, потом пополоскал в холодной и развесил всё своё приданое сушиться где придётся. Трико накрутил на трубу, пододеяльник повесил на спинки двух стульев. Примерещилось мне почему-то, что на стульях стоит гроб и его прикрыли белым. Простыню я раскинул по этажерке, а наволочку для подушки определил на зелёный металлический абажур настольной лампы на приёмнике. Лампа включена. Наволочка быстро сохнет.
Дело сделано. Можно и передохнуть.
Я включил приёмник. Шла опера Моцарта «Свадьба Фигаро». Включаю на всю. Чтобы праздничного Моцарта слышали все. Даже мыши под полом. Слушайте и плачьте от радости приобщения к великой музыке!
Я не заметил, как меня понесло подирижировать. Не знаю, откуда у меня взялся в одной руке бледно-розовый пакет с блинной мукой, а в другой – чашка, из которой я пью чай.
Музыка нарастала, надвигалась лавиной, сминающей всё…
Руки затрепетали над головой. Утверждение торжества могущества, красоты!
На последнем высоком аккорде пакет выпорхнул у меня из руки и полетел вверх, ударился о потолок, лопнул и рассыпался мучной пылью по всей комнате.
Опера кончилась.
Слышу, кто-то вошёл.
Оглядываюсь – загазованный Николай Григорьевич, покачиваясь, трудно поднимает два пальца и делает широкий шест с поклоном:
– Здоровэньки булы! Ч-что здесь д-дают? Аустерлиц? Сталинград? Курскую дугу?
– Моцарта! – выкрикиваю я.
– Хорошо! Сегодня Фигаро здесь, – показал он рукой на диван и подался к нему всем корпусом, а завтра – там, – ткнул пальцем в пол. – А ты тут валяешь дурака?