Наши за границей
Шрифт:
Заграничная собачья жизнь
– Нет, совсем не с руки нам, русским, эта самая немецкая жизнь! – говорил Николай Иванович жене, сидя в мчавшемся вагоне. – Тут год живи, да и то не привыкнешь к их порядкам. Заметила ты, как поезд-то отправился? Ведь ни одного звонка не было. Только-то успели влезть в вагон, кондуктор свистнул – и покатили на всех рысях. Право, не будь при нас этого самого Франца, мы бы опять перепутались и попали не в тот поезд. За две-то минуты до нашего поезда подлетел поезд, так я и то хотел в него вкарабкаться, ежели бы меня Франц за рукав не удержал. A поезд-то тот шёл в Вену. Ну кому в голову придёт, что по одним и тем же рельсам в 7 часов и 51 минуту можно
– Ну, это-то пустяки, – отвечала Глафира Семёновна. – Начмокайся заранее, да и дожидайся поезда.
– Не тот фасон, Глаша, совсем не тот фасон. С провожающим родственником приятно войти в вагон: вот, мол, где я сяду, потом честь-честью расцеловаться, сбегать в буфет, опрокинуть на скорую руку по рюмочке, опять вернуться, опять расцеловаться. Отчего же это всё у нас делается, a у них спешат, словно будто все пассажиры воры или разбойники и спасаются от погони. И куда, спрашивается, спешить? Ведь уж рано ли, поздно ли будем на том месте, куда едем. Знаешь что? Я думаю, что это немцы из экономии, чтобы лишнего куска не съесть и лишней кружки пива в дороге не выпить…
– Да конечно же, – согласилась супруга.
– A уж пиво у них соблазнительное. Только и хорошего есть во всей Неметчине, что пиво. Пиво – что твой бархат.
Николай Иванович бормотал, порицая немецкие порядки, a Глафира Семёновна, вынув из саквояжа русско-французский словарь, отыскивала разные французские слова, которые, по её соображению, должны будут понадобиться при въезде на французскую территорию.
До Кёльна доехали без особенных приключений, прибыв на кёльнскую станцию часов в 9 вечера. Из Кёльна в Париж поезд должен идти в полночь. Оставалось много свободного времени, и вот Николай Иванович и Глафира Семёновна направились в буфет. Столовая комната была переполнена проезжающими. Кто ждал поезда в Париж, кто в Берлин, кто в Майнц, кто в Мюнхен. Немецкая речь чередовалась с французской, цедил сквозь зубы англичанин по-английски, и вдруг послышалась русская речь. Николай Иванович вздрогнул и обернулся. Обернулась и Глафира Семёновна. За столом перед бутылкой рейнвейна сидел, откинувшись на спинку стула, жирный широколицый человек с жиденькой бородкой и гладил себя пухлой рукой с бриллиантовым перстнем на указательном пальце по жирному чреву, на котором колыхалась массивная золотая часовая цепь с целой кучей учредительских жетонов. Одет жирный человек был в серую пиджачную пару купеческого покроя и имел на голове шляпу котелком. Против жирного человека через стол помещался седой рослый усач в пенсне, с сигарой в зубах, в сильно потёртом пальто-крылатке и в мягкой поярковой шляпе с широкими полями. Жирный человек и усач разговаривали по-русски.
– Русские… – прошептал жене на ухо Николай Иванович. – Сядем за их стол. Можно познакомиться и кой о чём порасспросить.
Супруги тотчас уселись за стол.
– Кёльнер! Цвай бифштекс и цвай бир! – скомандовал Николай Иванович прислуге и, обратясь к жирному человеку, спросил, приподнимая шляпу: – Кажется, тоже русские? Изволите в Париж на выставку ехать?
– Нет, уж с выставки, чтоб ей ни дна, ни покрышки! – отвечал жирный человек, не переменяя своего положения. – Теперь обратно в свои московские палестины спешим.
– Вот удивительно, что вы так честите выставку! Все, которые оттуда возвратились, нам очень и очень хвалили её. Говорят, уму помраченье.
– Грабёж-с… Грабёж на большой дороге за всё, a жизнь – собачья. Конечно, везде цивилизация, но по цивилизации и грабят. Четвертаков-то этих самых сорокакопеечных мы вытаскивали, вытаскивали из-за голенища, да инда надсадились.
– Неужели такая дороговизна? – удивился Николай Иванович.
– Ну, не так, чтоб уж очень, – вставил своё слово усач, вынимая изо рта сигару. – Понятное дело, в Париже во время выставки всё дороже, но…
– Ты, граф, молчи. Ты тратил не свои деньги, a чужие, так тебе и горя мало, – перебил его жирный человек, – a я и за тебя, и за себя свой истинник вытаскивал. Да, вот как… У нас в Москве, к примеру, ихний же французский «Сан-Жульен» хоть в каком грабительском ресторане полтора целковых за бутылку, a с меня в Париже за бутылку этого самого вина шестнадцать четвертаков взяли. По сорока копеек четвертак – шесть рублей сорок. Пять бутылочек мы вот по глупости нашей с графом-переводчиком с жару охолостили – тридцать два рубля заплатили.
– Да ведь не тот «Сан-Жульен», Пётр Никитич.
– Что ты мне толкуешь. «Сан-Жульен», всё «Сан-Жульен». Грабители! Разбойники! Потом тоже делали нам по особому заказу простую русскую уху в ресторане… Переводчик! Как ресторан-то?
– «Бребан»… – ответил усач.
– Ну, вот этот «Барабан» так нас отбарабанил по карману, что до новых веников не забудешь. Стыдно и сказать-то, сколько за уху отдали.
– Да ведь ты же, Пётр Никитич, непременно живую стерлядь захотел, a у них стерляди дунайские, из Австрии, привозные…
– Ну, так что ж из этого? Стерлядка была меньше комариного носа.
– Потом рейнская лососина.
– Молчи! Не выгораживай грабителей… Грабители и грабители! И не понимаю я, чего мы, русские, туда едем? – продолжал жирный человек. – Да у меня в Москве полная чаша, в четырнадцати комнатах с бабой и с детьми живу, шесть человек прислуги, глазом моргни, так со всех ног бросаются на услугу; у подъезда рысак в пролётке на резинах, a кучер на козлах, что твой протодьякон. A я потащился в Париж, чтоб за двадцать франков в день в двух паршивых каморках существовать, по шестьдесят три ступени под небеса отмеривать, на дурацких извозчиках трястись. Да у меня в Москве каждый приказчик вдвое лучше живёт, чем я в Париже жил. Утром проснёшься, звонишь, звонишь, чтоб к тебе прислужающий явился, – когда-то ещё он явится! Самоваров нет, квасу нет, бани нет, о ботвинье и не слыхали. Собачья жизнь, да и что ты хочешь! Напился ихнего паршивого кофею поутру – беги на выставку. Бродишь, бродишь, ломаешь, ломаешь ноги – обедать в трактир, a не домой. Сидишь в ихнем трактире и думаешь: «Батюшки! Не накормили бы лягушкой…» Поешь – сон тебя так и клонит. Тут бы прилечь да всхрапнуть, как православному человеку подобает, a ты опять бежишь, бежишь неизвестно куда, в какие-то театры…
– Зачем же ты бежал в театры? Ехал бы домой спать.
– Да ведь ты тащил, говорил, что вот такая и такая диковинка, нельзя быть в Париже и не видать её…
– A ты мог не соглашаться и ехать домой.
– Да ведь с выставки-то пока до дому доедешь, да шестьдесят три ступени в свою комнату отмеряешь, так, смотришь, и разгулялся, сна у тебя как будто и не бывало. Да и в театре… Сидишь и смотришь, a что смотришь? – разбери! Только разве какая-нибудь актриса ногу поднимет, так поймёшь, в чём дело.
– Врёшь, врёшь, – остановил жирного человека усач. – В театрах я тебе обстоятельно переводил, что говорилось на сцене.
– Собачья жизнь, собачья! – повторил жирный человек и, кивнув на пустую бутылку рейнвейна, сказал усачу: – Видишь, усохла. Вели, чтоб новую изобразили. A то терпеть не могу перед пустопорожней посудой сидеть.
Русские люди
Николай Иванович подсел ближе к жирному человеку и его спутнику, усачу, и, сказав: «Очень приятно за границей с русскими людьми встретиться», – отрекомендовался и отрекомендовал жену.