Наши знакомые
Шрифт:
— Вас можно звать Туся, — сказал он серьезно и неожиданно, — вероятно, когда вы были маленькой, вас так называли?
— Нет, — сказала она, растерявшись и не понимая, серьезно он или нет, — меня никогда так не звали.
— Да?
— Да.
Он смотрел на нее внимательно, не отрываясь.
— Ну, как вам живется? — спросил он. — Что у вас нового?
— Да так, ничего… Вот комбинат наш…
— Я слышал.
— От кого?
— От вас самих. Вы мне даже хотели его показать.
— Я была, кажется, пьяна…
— И от Родиона Мефодьевича. От Жени тоже.
Опять
— Они сейчас все приедут, — сказала Антонина, как бы извиняясь, — мы ведь ехали на мотоцикле, а они трамваем. Трамвай, наверное, плетется.
— Да, бывает, что и плетется, — согласился Альтус.
— Вы теперь не скоро приедете?
— Не скоро.
Он улыбнулся своими твердыми губами.
— Почему вы улыбаетесь?
— Что-то происходит! — сказал он. — Вам не кажется? Я почувствовал, что мне теперь не безразлично, когда я приеду опять сюда.
Антонина едва заметно порозовела. Он смотрел на нее не отрываясь, глаза у него были серьезные, тревожные.
— Помните, как вы хотели мне комбинат ваш показать, или не помните? — спросил он.
Она кивнула. Ей было страшно того неведомого, что происходило с ней, было страшно унизиться, наболтать лишнего, оказаться смешной и жалкой. Губы ее дрогнули, она с силой стиснула руки в карманах и с трудом произнесла:
— Я помню. Я, правда, все помню. И… что у меня заиндевели волосы — тоже помню…
Альтус внезапно и густо покраснел, словно мальчишка. Густой румянец залил его загорелое лицо.
«Господи, он же мальчик! Взрослый мальчик!» — подумала Антонина.
— Вот и наши! — задохнувшись, сказала она. Выражение досады промелькнуло в ее глазах.
Чуть позже приехал Степанов, потом все пошли на перрон и, как водится, долго и бессмысленно стояли у вагона. За две-три минуты примчался длинноногий летчик Устименко, и все они вместе отобрали Альтуса у Антонины. Но он все время поглядывал на нее и, когда пришло время прощаться, протиснулся именно к ней и сказал негромко, ей одной:
— До свидания, Туся. Я постараюсь поскорее приехать. В конце концов можно себе такое позволить.
Его лицо с мальчишески растерянным и недоумевающим взглядом было так близко, что она ощущала его дыхание. Но тотчас же поезд тронулся, и Альтус на ходу вскочил в вагон. Она не смотрела, отвернулась, слышала только все ускоряющийся стук колес и настойчиво-веселое вокзальное оживление.
— Ну, Тоська, — сказала Женя, — что ты? Муху проглотила?
Они вышли из вокзала все вместе.
Садясь в мотоцикл, Антонина сказала:
— Ваня, а вдруг бы ты меня, например, немножко покатал?
— А бензин чей? — спросил он.
— Твой.
— Так. И катать тебя надо быстро?
— Быстро, — ответила она, — очень быстро.
Глаза ее блестели.
— Хорошо, Ваня?
— Хорошо, Туся.
Он сел в седло и поставил ноги на педали.
— Я психолог, — сказал он, — не правда ли, Туся?
— Да, психолог.
— Но мне всегда были противны женщины, не умеющие скрывать свои чувства…
Он нажал стартер, дал газ и подергал
— Ну, берегись, Туся! — крикнул Сидоров, повернувшись к ней, и сразу переменил позу, — почти лег на руль. «Харлей» круто взвыл, ветер ударил с такой силой, что у Антонины перехватило дыхание, шоссе точно взвилось. В Урицке, в Володарской, Стрельне клаксон хрипел непрерывно. Она закрыла, глаза, зажала лицо ладонями.
— Сто! — крикнул Сидоров, дальше она не расслышала.
— Десять! — крикнул он опять.
Мотоцикл все время кренило, он шел ровно, порою что-то пело в нем…
Они вернулись домой в час ночи.
— Это обошлось мне в энное количество литров бензина, — сказал Сидоров, — эти капризы, ужасающие притом, нашей Т у с и.
— Ты знаешь, Тося, — вдруг вспомнила Женя, — по-моему, я тогда не поздравила тебя с Новым годом. Вы убежали гулять, и я не поспела. С Новым годом, Антонина Никодимовна, с новым счастьем!
— А что? Неплохо выразилась старуха. Примите и от меня, дорогая Туся!
Теперь Сидоров называл ее только Тусей, и Антонина не сердилась. У него выходило смешно, но чем-то похоже на Альтуса.
11. Он болен
Из Москвы она получила от Альтуса короткое письмо. Начиналось оно так: «Давеча, на вокзале, хотелось мне многое сказать, но как-то не вышло. Впрочем, писать обо всем этом я затрудняюсь, страшновато, что ли. Давайте пока попереписываемся немного…»
Она ответила.
И если не считать писем, которые она получала и писала сама, то все было по-прежнему. Она вставала рано, чтобы к восьми быть уже на комбинате, ложилась не раньше двух — надо было много читать и специальных книг, и разного другого; с каждым днем интереснее и как бы словно шире становилось жить. У нее уже было много знакомых, и к весне вдруг случилось так, что все вечера у нее сделались занятыми — ее звали наперебой, и она не могла и не хотела не ходить туда, куда звали, — эти ее знакомства были ее гордостью, ее очень большой радостью, очень большим смыслом. Ее звали на семейные праздники, с ней советовались, искали ее дружбы.
Вначале ей было приятно, что, когда она приходила, ее встречали так, как когда-то она встретила Женю, но потом она забыла об этом и уже не замечала той маленькой, трогательной суеты, которая организовывалась вокруг нее, едва она входила.
Уже Сидоров поручал ей проводить собрания домашних хозяек, и она отлично их проводила, хотя и робела вначале. Уже были у нее дела, и не только связанные с детьми: была и подписка на заем — но целым шести корпусам; она входила в культурно-бытовую комиссию и немало делала в клубе; ее слушали при распределении очередности ремонтов квартир — она очень хорошо знала, кому как живется на массиве.