Наши знакомые
Шрифт:
— Верно, — тихо согласился он.
— Вот видите. Ну, давайте дальше думать, что еще? Только на это надо денег много, Пал Палыч. Где мы возьмем такую гору денег?
— Ничего, я вещичку продам, у меня есть старинная, она мне не нужна.
— И отлично, — не слушая, говорила она, — и отлично. Рису запишите, потом разливного вина — будем варить глинтвейн…
11. Нечего жалеть!
В день свадьбы Антонина проснулась с рассветом.
Федя спал, уткнув нос в подушку.
Нянька Полина лежала раскинувшись, обнажив
Надо было одеваться.
Вынув из желтой, крытой лаком картонки тонкое, дорогое, привезенное еще Скворцовым из заграничного плавания белье, она накинула на себя сорочку, но в ту же секунду сбросила ее и, закусив губы, голая легла в постель.
— Не буду, не буду, — бормотала она, закутываясь в одеяло, — не буду…
Она закрыла глаза и почувствовала себя такой маленькой и такой жалкой, как та целлулоидная кукла с ногами и руками на шарнирчиках, которую давеча она за рубль купила Феде. Федя не взял ее, она так и лежала в углу под салазками, он не мог с ней играть, она никуда не годилась — так он сказал няньке.
— И я никуда не гожусь, — шептала Антонина, — и я такая, что же мне делать, что же мне делать?
Вдруг ей стало до того холодно, что она закрылась одеялом с головой, как делала в детстве, и принялась дышать: если очень много под одеялом дышать, то будет тепло. Но, не согревшись, она задохнулась — под ватным одеялом было нестерпимо душно, и она почувствовала, как хороша и как молода, каким чистым, горячим и свежим пахнет ее гладкая сухая кожа. «Мятой, — подумала она, — вот правда, мятой». А подумав так, сразу же откинула одеяло прочь с головы и села в постели. Ей представился Пал Палыч. Сегодня он будет ее мужем. Он будет говорить какие-нибудь поощряющие грубые слова, как в свое время говорил Скворцов; он будет гладить ее плечи каждую ночь, начиная с сегодняшей; он будет спать с ней в одной постели.
Почему?
По какому праву?
Да ведь — муж, муж!
Сидя на кровати, вздрагивая от холода, прижав руки к обнаженной груди, она спрашивала себя, как ей жить, что делать, как переменить все, все.
Что переменить-то?
«Прежде всего нужно, чтобы любил муж», — вспомнила она чьи-то слова в парикмахерской и шепотом их повторила:
— Прежде всего нужно, чтобы любил муж.
Погодя она вновь укрылась с головой одеялом, но устроила против носа и рта маленькое отверстие и дышала в него — так, казалось ей, теплее и уютнее. Иногда она поглядывала в отверстие одним глазом — в комнате совсем посветлело.
Вдруг вспыхнул стакан на подоконнике: то солнечный луч попал в комнату и, наткнувшись на стекло, поджег его ярким, сияющим огнем.
Деловито, не спеша она надела все-таки то белье, которое когда-то привез Скворцов, туго заплела косы, заложила их ниже затылка, заколола шпильками и, подумав, накрасила губы яркой помадой.
Платье разглаженное вечером, висело возле окна, Антонина сняла его с распялки, положила на кровать и, пристегнув белый воротничок, накинула на себя.
У зеркала она расправила складки платья, ладонями пригладила выбившиеся прядки волос, надушилась и спокойно, как про другого человека, подумала, поворачиваясь перед зеркалом, что она красива —
Да, красива, очень красива.
Но, странное дело, мысль о том, что она красива, не доставила ей никакого удовольствия.
Застелив постель, она сняла туфли и легла поверх покрывала с книгой — ей очень хотелось ни о чем не думать и ничего себе не представлять, никаких картин, даже очень хороших. В книге было написано о каких-то иностранцах, которые всё ходят по городу и всё совещаются, куда бы им пойти, — сюда нехорошо, туда плохо, а сюда и вовсе не стоит. «Хоть бы уж пришли куда-нибудь, — с тоской подумала Антонина, — до каких же это пор?» Но иностранцы никуда не пришли, и Антонина сунула книгу под подушку.
Ей было неудобно лежать вытянувшись, на спине, повернуться же она не решалась — жалко было измять так хорошо разглаженное платье.
Сначала она просто глядела в потолок, отгоняя от себя прочь мысли, потом закрыла глаза и считала до сотни, до тысячи, потом цифры смешались, тоненький, ноющий и длинный звук повис в комнате — можно было подумать, что очень большой музыкант выводит огромным смычком на гигантской скрипке самую высокую из всех существующих в мире ноту. Перед тем как заснуть, она даже увидела лицо музыканта, ярко-желтое, со складками возле рта, старательное и напряженное.
«Глупости, — подумала она, засыпая, — что за глупости. Вот Федя, взрослый Федя, усатый, бородатый, с жестяной саблей».
Скворцов — да он умер, Скворцов! — а он тут. Он ходит по комнате и жалко улыбается, он ест грушу и угощает грушей ее, Антонину. «Уходи ты, Скворцов, уходи, как тебе не стыдно, ты же мертвый». — «Нет, какой я мертвый, это все тебе приснилось, на-ка, ешь грушу, она сладкая, я ее из Мекки привез. Поедем со мной в Мекку».
Мекка! Большие дома, под зонтиками ходят те иностранцы из книжки, не знают, куда деваться, а она со Скворцовым бежит по Васильевскому острову, по Университетской набережной, над Невой, глядит — Академия наук под зонтиком, большой, полосатый, похожий на бабкин чулок зонтик тихо покачивается.
Ветер, что ли?
Скворцов держит ее за руку и бежит, ноют гранитные плиты под его ногами. Скорей! Как бы не опоздать — пароход уйдет в Мекку.
Нехорошее, нехорошее слово — «Мекка»!
Она знает, Скворцов хочет, чтобы она умерла. Она нравится ему. Он думает, что если она умрет, то опять все будет по-старому.
Да, ветер.
Ах, как она просит оставить ее, она сама умрет, не надо только так бежать, зонтиков этих не надо, иностранцев! Право же, ей все равно, она может умереть.
Усатый-бородатый Федя размахивает саблей и ест грушу. Плохая сабелька — игрушечная. Вот ветер, ею даже ветер не разрубишь, плохая у тебя, Федя, сабелька!
Медленно она подняла веки, потерла пальцем переносицу, села на кровати и только тогда совсем проснулась, когда нянька Полина спросила, не пора ли топить плиту.
— А сколько времени?
— Десятый.
— Ну, топи, если десятый.
И скрипач пропал…
Что такое, какая Мекка?
Скворцов тоже…
Дурные сны, очень дурные сны!