Насилие и священное
Шрифт:
Ко всем уже приведенным примерам можно добавить еще один, особенно уместный в данном пункте. Почему производство металла, в частности в Африке, окружено очень строгими запретами, почему кузнецы пропитаны священным? Здесь перед нами в рамках широкой загадки священного встает отдельная загадка, решение которой сразу предлагает наша общая гипотеза.
Металл — бесценное благо; он облегчает массу занятий; он помогает общине защищаться от внешних врагов. Но у его выгод есть пугающая изнанка. Всякое оружие обоюдоостро. Оно усугубляет опасность, которую навлекают на общество внутренние раздоры. Все выигранное в хорошее время можно с лихвой потерять в плохое. Эффекты той двоякой тенденции, которая толкает людей то к сплоченности и гармонии, то к разрозненности и конфликтам, усиливаются с обретением металла.
И на благо и во вред кузнец — хозяин самовластного насилия. Именно поэтому он сакрален,
Из тона, если не прямого смысла, некоторых современных комментариев следует, будто опасливое уважение к кузнецу свидетельствует об имеющемся у туземцев смутном понимании, что они посягнули на достижения, принадлежащие «высшим цивилизациям» и прежде всего, разумеется, наивысшей из всех, то есть нашей. Техника металлообработки стоит под запретом якобы не потому, что в ней, если учесть обычное поведение человека, скрыта угроза, а потому, что она предназначена для подвигов белого человека. Короче говоря, культ кузницы всегда обращен — по крайней мере, косвенно — именно на нас, как на свой предельный и единственно реальный объект. Мы узнаем в этих рассуждениях колоссальное чванство технической культуры, присущую ей «гибрис», до такой степени раздутую и усиленную долгой и таинственной безнаказанностью, что она уже себя не осознает, уже не располагает для «гибрис» даже термином.
Народы, овладевшие изготовлением металла, не имеют причин ни его бояться в собственно техническом плане, ни тем более — воздавать нам за него неявное почтение, раз они сами им овладели. Причины, пропитавшие кузницу сакральностью, идут не от нас; у нас нет на них монополии — даже зловещей и прометеевской. Угроза, нависшая над нами из-за атомных бомб и промышленного загрязнения, — всего лишь проявление (эффектное, конечно, но стоящее в общем ряду) закона, который первобытные люди постигают пусть лишь наполовину, но который считают реальным, тогда как мы считаем его фантазией. Кто бы ни играл насилием, в конце концов сам станет его игрушкой.
Община, выносящая кузницу на окраину, не так уж сильно отличается от нас. Она допускает деятельность кузнеца или колдуна, поскольку надеется извлечь из нее выгоду. Но как только срабатывает «обратная связь» насилия, община возлагает вину на тех, кто ввел ее в искушение. При первом же поводе она обвиняет распорядителей священного насилия; она подозревает их в предательстве общины, к которой они принадлежат лишь наполовину, в использовании против нее подозрительной, как она знает, силы. Стоит какой-то беде — может быть, совершенно не связанной с металлом или его обработкой, — обрушиться на деревню, как кузнец оказывается в опасности: именно его захотят назвать виновником.
Как только священное, то есть насилие, проникает внутрь общины, неизбежно начинает развертываться схема жертвы отпущения. Отношение к кузнецу, даже в спокойные периоды, роднит его не только с колдуном, но и со священным королем, что, впрочем, одно и то же. В некоторых обществах кузнец, оставаясь своего рода парией, играет роль верховного арбитра. В случае нескончаемого конфликта его зовут, чтобы он различил братьев-врагов, — свидетельство того, что он воплощение насилия в его целостности, то пагубного, то, напротив, упорядочивающего и миротворящего. Если кузнецу или колдуну случается погибнуть от рук общины, истерия которой после этого акта насилия стихает, то сокровенная связь между жертвой и священным кажется подтвержденной. Как и все основанные на жертвоприношении системы мысли, система, приносящая в жертву кузнеца, практически закрыта, и ничто не в силах ее опровергнуть.
Насильственная смерть кузнеца, знахаря, колдуна и вообще всякого, кто будто бы особенно тесно связан со священным, может располагаться на полпути между спонтанным коллективным насилием и ритуальным жертвоприношением. Между первым и вторым нигде нет разрыва. Понять эту двойственность — значит глубже понять учредительное насилие, ритуальное жертвоприношение и связь между двумя этими феноменами.
Современное непонимание религии продолжает саму религию и выполняет в нашем мире ту функцию, которую выполняла религия в мирах, более непосредственно подверженных сущностному насилию: мы продолжаем не понимать воздействие, оказываемое насилием на человеческие общества. Поэтому мы и не согласны признать тождество насилия и священного. На этом тождестве нужно настаивать; особенно это уместно в области лексикографии. Действительно,
Мы возьмем примеры из произведения, сами достоинства которого придадут больше веса нашей критике, — из «Словаря индоевропейских социальных терминов» Эмиля Бенвениста. Приложение эпитета hieros, «священный», к орудиям насилия и убийства достаточно систематично, чтобы привлечь внимание исследователей и заставить иногда переводить этот термин словами «сильный», «живой», «возбужденный» и т. д. Греческое hieros происходит от ведического прилагательного isirah, которое обычно переводят словами «жизненная сила». Сам этот перевод является промежуточным, скрывающим сочетание самого пагубного и самого благого внутри одной лексемы. К такого рода компромиссам часто прибегают, чтобы затушевать проблему, которую составляют для современной мысли термины, обозначающие священное в самых разных языках.
Бенвенист утверждает, что hieros никак не связан с насилием и что это слово всегда надо переводить как «священный», не упоминая ни словом, что даже во французском слово sacre, «священный», иногда сохраняет определенную двусмысленность, унаследованную, возможно, от латинского sacer. По мнению лингвиста, не надо придавать значения тому факту, что hieros часто сочетается со словами, подразумевающими насилие. Всякий раз Бенвенисту кажется, что употребление этого слова мотивировано не тем словом, которое оно непосредственно определяет, а соседством какого-нибудь бога, наличием в тексте специфически религиозных терминов, которые он считает совершенно не связанными с насилием.
Чтобы удалить из обозначений священного дуализм, который ему кажется невероятным и недопустимым, Бенвенист обращается к двум основным процедурам. Только что мы видели первую, состоящую в том, чтобы полностью устранить тот из двух «полюсов», который ослаб в результате исторической эволюции. В тех редких случаях, когда культурная эволюция не посягнула на дуализм и оба противоположных понятия сохранили одинаковую силу, он решительно заявляет, что перед нами два разных слова, случайно совпавших в одной лексеме. Как раз второе решение применяется в случае существительного kratos и его деривата, прилагательного krateros. Kratos обычно переводится как «божественная сила». Krateros может прилагаться то к богу — и тогда переводится как «божественно сильный», «сверхъестественно мощный», — то, напротив, к вещам, вроде бы настолько не божественным, что лексикограф отказывает грекам в праве на собственное мнение по этому поводу:
Когда от kratos переходим к krateros, ожидается, что прилагательное обозначает тот же признак, что и существительное: поскольку kratos всегда обозначает качество героев, храбрецов или вождей, очевидно, что прилагательное krateros содержит оттенок похвалы. Тем более удивительно встретить krateros в другом употреблении, содержащем не похвалу, но насмешку и упреки. Когда Гекуба, жена Приама, обращаясь к Ахиллу, только что убившему его сына Гектора, называет его aner krateros (Ил. 24, 212) — это, разумеется, не признание его военных подвигов: П. Мазон переводит «h'eros brutal» («свирепый герой»). Чтобы правильно понять krateros в приложении к Аресу (Ил. 2, 515), следует рассмотреть другие эпитеты этого бога: человекоубийца (androphonos), убийца (miaiphonos), губящий людей (brotoloigos), разрушитель (aidelos) проч., ни один из которых не рисует его в благоприятном свете.
Несоответствие заходит еще дальше, проявляясь еще в одном отношении: kratos говорится только о богах и о людях, a krateros может характеризовать также животных, предметы, и его значение при этом всегда будет «суровый, жестокий, неистовый»…
У Гесиода обнаруживаются (отчасти в тех же выражениях) оба значения, выделенных для гомеровского krateros: благоприятное, когда слово сопровождает эпитет amymon, «безупречный» (Теог., 1013), неблагоприятное, когда оно определяет «убийцу мужей» (Гесиод, Щит, 98; 101), дракона (Теог., 322), Эриний… [97]
97
Э. Бенвенист. Словарь индоевропейских социальных терминов. М., 1995. С. 288–289. Пер. Н. Н. Казанского. (Примеч. пер.)