Насилие и священное
Шрифт:
Хотя миф и не ставит открыто проблему различения, он тем не менее ее разрешает — и способом настолько же грубым, насколько и формальным. Решение это — отцеубийство и инцест. В мифе как таковом невозможно говорить о тождестве и взаимности между Эдипом и остальными. Есть, по крайней мере, одна вещь, которую можно сказать об Эдипе и больше ни о ком другом. Он единственный виновен в отцеубийстве и инцесте. Он предстает как чудовищное исключение; он ни на кого не похож, и никто не похож на него.
Но трагическая интерпретация находится в радикальной оппозиции к содержанию
Сперва нужно вернуться к отцеубийству и инцесту, задуматься о том, почему эти преступления приписываются исключительно одному конкретному протагонисту. Трагедия, как мы видели, трансформирует как убийство Лайя, так и вообще отцеубийство и инцест — в обмен трагическими проклятиями. Эдип и Тиресий перекладывают друг на друга ответственность за постигшее город бедствие. Отцеубийство и инцест — всего лишь особо резкая форма этого обмена любезностями. На этой стадии еще нет никаких причин, чтобы виновность закрепилась именно на этом протагонисте, а не на другом. С обеих сторон все одинаково. Решению взяться неоткуда; но миф как раз хочет решения, и при этом вполне однозначного. И в свете трагической взаимности стоит поставить вопрос: а на каких основаниях и в каких условиях миф способен это решение осуществить?
В этот момент приходит на ум странная, почти фантастическая идея. Если отстранить свидетельства, которые громоздятся против Эдипа во второй половине трагедии, то можно представить, что вывод мифа — это отнюдь не истина, падающая с небес, чтобы поразить виновного и просветить остальных, а всего лишь замаскированная победа одной стороны над другой, торжество одной полемической интерпретации над другой, согласие сообщества на определенную версию событий, которая сперва принадлежала только Тиресию и Креонту, а затем — всем и никому, поскольку превратилась в истину самого мифа.
Читатель, возможно, решит, что мы питаем странные иллюзии относительно «исторического» потенциала текстов, которые комментируем, и относительно типа информации, который из них можно извлечь. Но он, я надеюсь, скоро увидит, что эти страхи неосновательны. Как бы то ни было, прежде чем идти дальше, нужно остановиться на другом разряде возражений, которые данная интерпретация неизбежно вызовет.
Литературоведение занимается только трагедией; к мифу оно подходит как к неотменимому факту, заниматься которым в его задачи не входит. Исследователи мифов, напротив, оставляют в стороне трагедию; они даже считают своей обязанностью проявлять по отношению к ней известное недоверие.
Восходит это разделение труда к Аристотелю, который в «Поэтике» говорит, что хороший сочинитель трагедий мифы не меняет и не должен менять, поскольку все их знают;
Именно этим сопоставлением мы и решили заняться. Более того, возникает вопрос, как же от этого сопоставления до сих пор уклонялись внимательные читатели «Царя Эдипа». В самый разгар трагического конфликта Софокл вставляет в текст две реплики, которые нам кажутся поразительными, поскольку они снова возвращают к только что предложенной нами гипотезе. Близкое падение Эдипа никак не связано с его исключительной чудовищностью — его нужно считать следствием поражения в трагическом столкновении. Хору, умоляющему пощадить Креонта, Эдип отвечает:
Я цель твою прозрел: стремишься ты Сгубить меня иль выгнать вон из града.[658–659; пер. С. В. Шервинского]
Хор упорствует. Креонт не заслужил участи, уготованной ему соперником. Нужно позволить ему свободно уйти. Эдип уступает, но нехотя, и при этом снова напоминает хору о характере той схватки, исход которой еще не решен. Не изгнать или не убить брата-врага — значит обречь себя самого на изгнание или смерть.
Пусть прочь идет — хотя бы мне пришлось Быть изгнанным постыдно иль погибнуть![669–670; пер. С. В. Шервинского]
Можно ли отнести эти реплики на счет «трагической иллюзии»? Традиционным интерпретациям только это и остается, но тогда надо бы и всю трагедию целиком и ее удивительное равновесие списать на ту же иллюзию. Пора принять трагическую перспективу всерьез. Кажется даже, что именно к этому нас приглашает и Софокл.
И однако сам Софокл не идет до конца. У трагической деконструкции есть свои пределы. Если трагедия и ставит под вопрос содержание мифа, то лишь косвенно и приглушенно. Дальше она не могла бы пойти, не лишая саму себя слова, не уничтожая тот каркас мифа, вне которого не было бы ее самой.
Теперь у нас нет ни проводника, ни образца; наша деятельность не имеет никакого культурного ярлыка. Мы не можем причислить себя ни к какой признанной дисциплине. То, что мы собираемся сделать, равно чуждо как трагедии и литературоведению, так и этнографии или психоанализу.
Нужно еще раз вернуться к «преступлениям» сына Лайя. На уровне полиса цареубийство — совершенно то же самое, что отцеубийство на уровне семьи. В обоих случаях виновный преступает самое фундаментальное, самое элементарное, самое неотменимое различие. Он в буквальном смысле становится убийцей различия как такового.