Наследник фараона
Шрифт:
В большом храме сражение продолжалось до ночи. К этому времени околдованная стража уже была вся убита вместе с теми жрецами, которые оказывали вооруженное сопротивление, и остались только жрецы высшей ступени, собравшиеся в святилище вокруг своего бога. Хоремхеб отдал приказ остановить сражение и послал людей подобрать убитых и бросить их в реку.
И тогда, подойдя к жрецу Амона, он сказал:
— Я не веду войну против Амона, ибо поклоняюсь Гору, моему Соколу. Тем не менее я должен подчиниться приказу фараона и свергнуть вашего бога. Не будет ли лучше для вас и для меня, если в святилище совсем не окажется изображения, над которым могли бы надругаться солдаты? Ибо я не хочу совершить святотатства, хотя моя присяга обязывает меня служить фараону. Подумайте над моими
Эти слова были приятны жрецам, которые только что были готовы умереть за Амона. Они оставались в святилище все отмеренное водой время. А затем Хоремхеб своей рукой сорвал занавес, закрывающий святилище, и выпустил жрецов. Когда они ушли, святилище было пусто, изображение Амона исчезло. Жрецы поспешили разбить его и унесли обломки под своими плащами, чтобы иметь возможность потом объявить о чуде и утверждать, что Амон все еще жив. Хоремхеб повелел опечатать все кладовые и собственноручно опечатал подвалы, где было спрятано золото и серебро. В этот же вечер каменщики принялись стирать имя Амона на всех статуях и надписях. В течение ночи Хоремхеб очистил площадь от трупов и расчлененных тел и разослал людей тушить пожары, которые все еще пылали в некоторых кварталах города.
Когда самые богатые и знатные фиванцы узнали, что Амон свергнут и что восстановлены мир и порядок, они облеклись в лучшие одежды, зажгли светильники перед своими домами и вышли на улицы праздновать победу Атона. Придворных, которые прятались в золотом дворце фараона, теперь переправили через реку в город. Вскоре небо над Фивами зарделось от праздничных факелов и светильников, а люди разбрасывали на улицах цветы и кричали, и смеялись, и обнимались. Хоремхеб не мог ни запретить им потчевать вином шарданов, ни помешать знатным дамам обнимать нубийцев, несших на концах своих копий бритые головы убитых ими жрецов. В эту ночь Фивы ликовали во имя Атона. Во имя Атона все было дозволено, и не было различий между египтянами и неграми. Об этом свидетельствовало то, что придворные дамы приводили нубийцев к себе домой, сбрасывали свои новые летние наряды и упивались мужественной силой черных и терпким запахом крови от их тел. А когда раненый храмовый сторож отполз от стены на открытое место, призывая в бреду Амона, ему размозжили голову о камни мостовой, и дамы радостно плясали вокруг его трупа.
Все это я видел воочию и, видя это, стиснул голову руками, безразличный ко всему происходящему. Я думал о том, что никакой бог не исцелит людей от их безумия. Я побежал в «Хвост крокодила» и со словами Мерит, запечатленными в моем сердце, позвал солдат, стоявших там на страже. Они повиновались мне, ибо видели меня в обществе Хоремхеба, и я повел их сквозь эту бредовую ночь, мимо веселых людей, пляшущих на улицах, к дому Нефернефернефер. И там тоже горели факелы и светильники, и из этого дома, не тронутого грабителями, на улицу доносился шум пьяного веселья. Остановившись там, я ощутил дрожь в коленях и дурноту.
Я сказал солдатам:
— Таков приказ Хоремхеба, моего друга и царского военачальника. Войдите в дом, и там вы увидите женщину, у которой надменная осанка и глаза, подобные зеленым камням. Приведите ее ко мне, а если она будет сопротивляться, ударьте ее по голове древком копья, но не причиняйте ей вреда.
Солдаты бодро вошли в дом. Вскоре оттуда, пошатываясь, вышли испуганные гости, а слуги стали звать стражу. Мои люди быстро вернулись с фруктами, медовыми пряниками и кувшинами вина в руках и привели с собой Нефернефернефер. Она вырывалась, и они ударили ее древком копья, так что ее гладкая голова была окровавлена, а парик соскользнул с нее. Я положил руку ей на грудь, и кожа ее была гладкой, как теплый бархат, но мне казалось, что я трогаю змею. Я ощутил биение ее сердца и понял, что она невредима, но все же я закутал ее в темный плащ, как заворачивают тела, и поднял ее в носилки. Стражники не стали вмешиваться, видя, что со мной солдаты. Они проводили меня до входа в Обитель Смерти, а я покачивался в носилках, держа в объятиях бесчувственное тело Нефернефернефер. Она была все еще прекрасна, но мне казалась отвратительнее змеи. Так мы продвигались сквозь разгульную ночь к Обители Смерти, а там я дал солдатам золота и отпустил их, а также отослал и носилки.
Держа на руках Нефернефернефер, я вошел в Обитель и сказал мойщикам трупов, встретившим меня:
— Я принес вам тело женщины, которое я нашел на улице; не знаю ни имени ее, ни семьи, но полагаю, что ее драгоценности вознаградят вас за труды, если вы навечно сохраните ее тело.
Эти люди стали ругать меня:
— Безумец, неужели ты думаешь, что у нас в эти дни мало возни с падалью? И кто вознаградит нас за наши труды?
Но, развернув черный плащ, они обнаружили, что тело еще теплое, и, когда они сняли с нее платье и драгоценности, они увидели, что она прекрасна, прекраснее всех женщин, которых когда-либо доставляли в Обитель Смерти. Они больше ничего не сказали мне, но положили руки ей на грудь и почувствовали, что у нее бьется сердце. Они вновь поспешно укрыли ее черным плащом, гримасничая и подмигивая друг другу и радостно смеясь.
Потом они сказали мне:
— Ступай, чужеземец, и пусть будет благословенно это твое деяние. Мы сделаем все, чтобы сохранить навсегда ее тело, и если бы это зависело от нас, мы держали бы ее при себе семьдесят раз по семьдесят дней, чтобы сохранить по-настоящему ее тело.
Так я все же вынудил Нефернефернефер вернуть мне долг, который она должна была заплатить мне за моих родителей. Я желал бы знать, что она почувствует, когда очнется в потаенных углах Обители Смерти, лишившись богатства и оказавшись во власти мойщиков трупов и бальзамировщиков. Насколько я знал их, они никогда не выпустят ее на белый свет. Такова была моя месть, ибо из-за Нефернефернефер я когда-то познакомился с Обителью Смерти. Но моя месть была наивна, как мне пришлось впоследствии убедиться.
В «Хвосте крокодила» я увидел Мерит и сказал ей:
— Я заставил ее выполнить мои требования, притом самым страшным образом. Но месть не принесла мне облегчения, моя душа еще более пуста, чем прежде, и я озяб, несмотря на теплую ночь.
Я пил вино, и оно было горше полыни. Я сказал:
— Пропади все пропадом, если еще когда-нибудь я коснусь женщины, ибо чем больше я думаю о женщине, тем больше боюсь ее; ее плоть погибельна, а душа — западня для смертных.
Она гладила мои руки и, пристально глядя на меня своими карими глазами, ответила:
— Синухе, ты никогда не знал женщины, которая желала бы тебе добра.
Но я возразил:
— Да спасут меня все боги Египта от женщины, которая пожелает мне добра. Фараон тоже желает только добра, а в реке полно трупов, которые качаются там из-за его благих намерений.
Я пил вино и плакал, говоря:
— Мерит, твои щеки гладки, как шелк, и у тебя теплые руки. Дай мне коснуться губами твоей щеки этой ночью, согреться твоим теплом и заснуть без сновидений, а я дам тебе все что пожелаешь.
Она грустно улыбнулась и сказала:
— «Крокодилий хвост» говорит твоими устами, но я привыкла к этому и не обижаюсь. Поэтому знай, Синухе, что я ничего не требую от тебя и никогда в жизни не требовала ничего от мужчины; ни от кого не брала я никаких подарков. То, что я даю, я даю от души, и тебе тоже я дам то, чего ты просишь, ибо я так же одинока, как и ты.
Она взяла чашу с вином из моих дрожащих рук и, постелив для меня циновку, легла рядом со мной, согревая мне руки. Я касался губами ее гладких щек и вдыхал аромат кедра, исходящий от ее кожи, и я наслаждался с ней. Она была для меня и отцом, и матерью, она была как очаг в зимнюю ночь, как маяк на берегу, который ведет моряка домой сквозь бурную ночь. Когда я уснул, она стала для меня Минеей — Минеей, которую я потерял навсегда, и я лежал с ней, словно лежал с Минеей на дне моря. Мне не снились кошмары, и я крепко спал, а она нашептывала мне на ухо такие слова, какие шепчут матери, чьи дети боятся темноты. С этой ночи она стала моим другом, ибо в ее объятиях я снова поверил: есть нечто непостижимое, более важное, чем я сам, ради чего стоит жить.