Наследник
Шрифт:
Рымша смотрел на меня умоляющими глазами, словно я мог встать и устроить так, чтобы капитализм гнил еще скорей.
Я подмигнул Володьке. Я знал взгляды Рымши. Он питал отвращение к действию. О да, он был уверен в том, что капитализм умрет. Он даже жалел немного капитализм, как жалеют обреченных, умирающих. Он глядел – по доброте свой натуры – с жалостью на броневики, на идеалистических философов, на стихи символистов, на банковские палаццо. На всю силу и красивость капитализма он смотрел с жалостью, как смотрят на румянец туберкулезного.
– Смотрите,
– Да, конечно, – пробормотал Рымша, поглядывая на зал без большого удовольствия.
Я установил, что Рымша не переменился. Рабочих он любил отвлеченно, метафизически – «рабочий класс». А каждого в отдельности рабочего чурался, считая его грязнухой, хулиганом, лодырем, алкоголиком и тупицей.
– Слушайте, – сказал Рымша с досадой, – это же старая история, повторяется Великая французская революция: вы приведете к власти Бонапарта.
– Вы не видите жизни, Рымша, – сказал я строго, – ваше состояние – это борьба одиночки с объективной действительностью. Вы ведете на нее всю армию своей фантазии, огромную, но призрачную, и – погибаете.
– Не в том дело, – вдруг вмешался Стамати, приподнимаясь с пола, – при чем здесь французская революция? У вас, Рымша, как бы это сказать, – несвободный ум. Вы мыслите аналогиями.
Сказав это, Володя завернулся в шинель и уснул, Я тоже завернулся в шинель и уснул.
На следующий день я дежурил в Петровском парке. Со мной был Степиков. Предполагалось, что казаки могут двинуться на Москву со стороны Всехсвятского, или Лосиного Острова, или Петровского-Разумовского.
Однако все было спокойно. Под ногами шуршали листья. Пахло милым тлением осени. Небо казалось отставшим от века. И если говорить о пейзажах, то все это – и закат, и перистые облака, смахивавшие на крылья врубелевских демонов, и японское трепетанье сосен, – казалось, было сделано рукой художника не бездарного, но вконец испорченного долголетним торчанием в галереях и копированием модных мастеров, отчего все его творчество (и в данном случае Петровский парк) носило характер засушенный, выставочный и, уж конечно, – думал я, сожалея едва ли не впервые в жизни, что рядом со мною Степиков, а не человек поинтеллигентней, кто мог бы войти в обсуждение этих проблем, – не могущий идти в сравнение с картинами хотя бы уличного боя. Тут я не без удовольствия вспоминал себя, вбегающего с красным знаменем в пороховом дыму (однако опять не первым, но позади все того же Степикова!) в здание Алексеевского военного училища, объявившего о своей сдаче.
Но едва это старомодное небо стало темнеть, как в Петровском парке начались необыкновенные дела. Он наполнился светом автомобильных фар, хлопаньем винных пробок. Мы обнаружили, что парк полон кутчлами и дамами, приехавшими сюда из города, чтоб повеселиться в разбросанных меж деревьев ресторанах.
– Иолды! – со злобой ворчал Степиков –
– Запомни это, Степиков, – говорил я, – во время Парижской коммуны буржуазия вела себя так же подло.
Мы решили обыскивать публику и отбирать оружие. Оказалось, что это совсем не трудно. Весельчаки охотно поднимали руки и без грусти расставались с Револьверами. Некоторые спрашивали:
Скажите: что это за стрельба в последние дни на Улицах?
С одного автомобиля заявили:
– Делаете революцию? Пож-жалуйста. Только, пожалуйста, не мешайте нам гулять.
Интонации мне показались знакомыми. Я вгляделся. Так и есть, Гуревич! Его обольстительная улыбка. Его рябины, распутство и элегантность.
– Сережка, – воскликнул он, – ты все еще ходишь в большевиках?
Рядом с ним дамы и офицер.
– Ваш документ! – сказал Степиков.
Гуревич захохотал.
И – обратясь ко мне:
– Хороша компания!
Потом, кивнув в сторону Степикова:
– Люблю тебя, моя комета, но не люблю твои длинный хвост.
– Это мой друг, – сказал я сердито.
– А все-таки, – Гуревич хитро подмигнул, – признайся, ты все-таки не можешь сойтись с ним до конца. Не тот компот. Интеллигенту нужен интеллигент. Вот как я с поручиком. – И он захохотал, хлопнув офицера по плечу.
Степиков тем временем громко прочел, глядя в документ офицера:
– «Поручик Третьяков…» А, старый знакомый! – вскричал Степиков. – А ну, вылазь-ка сюда, вылазь на волю, мы с Ивановым тебя давно дожидаем!
Третьяков вышел из автомобиля. Он узнал нас. Он бледен.
– Я – эсер, – говорит он дрожащими губами.
– Эсер? – говорит Степиков. – А ну-ка, посмотрим, как скрозь эсера проходит пуля!
И он с силой ударяет Третьякова по лицу.
– Становись к дереву, – кричит он, – мордой сюда! Сережка, слушай мою команду! По шкуродеру с колена пальба…
Женщины поднимают визг. Гуревич кричит:
– Сережа, не делай этого! Во имя нашей дружбы! Не будь убийцей!
– Аркадий, – говорю я, – отпустим Третьякова. Ну его к черту!
– Как к черту? – говорит Степиков. – Ты уже забыл все? Ты, может быть, забыл, как он мордовал Бегичко?
– Не стоит мараться, ну его к черту! – говорю я.
–
Еще наклепают на нас, что мы бандиты.
Степиков смотрит на меня.
– Только ради тебя, – говорит он, – чтоб уважить твоих знакомых, я его выпущу.
Он галантно раскланивается с дамами. Третьяков, перебирая лаковыми сапожками, быстро семенит к машине. Степиков вздыхает.
– Сережа, – говорит он, делая пригласительный жест, – дай ему раз в морду. Я тебя прошу. Ну, уважь меня.
– Ну его к черту, – говорю я, отворачиваясь.
Третьяков растягивается в машине. Дамы утешают его. Перегнувшись через борт автомобиля, Гуревич жмет мне руку.
– Спасибо, – говорит он, – между нами говоря, ему не мешало побить морду. Он шулер, он меня вчера обставил тысяч на пять.