Наследник
Шрифт:
Сережа».
Одесса, 30 июля 1917 г.
«Гражданин Духовный! Отвечаю по пунктам.
1) Я не ревную, потому что Мария Сигизмундовна мне не нравится.
2) Ваши характеристики моих друзей в корне неправильны, и вообще это не ваше дело.
3) Никаких материалов к вашей книге я вам не представлю, потому что не вижу нужности ее.
4) «Иванова» я прочел. Не понимаю, почему вы так волнуетесь. Да, я сын ему. Но я ему не наследник. Я отрекаюсь от наследства. Пусть они лежат бесхозяйными, все эти благородные страсти интеллигента – меланхолия, ennui de vivre, метанья от преферанса к богоискательству, вечное чувство виноватости, ирония во что бы то ни стало, поза одиночества, интересничанье,
Итак, я объявляю характер Иванова выморочным. Справка из Свода законов: «Выморочное имущество – это имущество лица, не оставившего после себя наследников (род или семья вымерли)». Можете эту справку взять эпиграфом к вашей будущей книге. А то, что вы радуетесь, что я прежде был другой, – так оставьте эти надежды. Я теперь не такой. Тот я вымер. А вообще это нахальство – влезть в чужую семейную историю. Но в общем мне наплевать на это.
Очаровательным Марии Сигизмундовне и Бонифацию привет.
Сергей Иванов».
14
На Арбате меня поразила ширина трамвайной колеи. В Одессе рельсовый путь теснее, и ширина московского пути казалась мне – покуда я шел с Брянского вокзала, взволнованный сообщением, что начался бой между белыми и красными, – точно так же, как и кривизна московских улиц, и вышина домов, и неслыханно твердое произношение буквы «р», – каким-то курьезным патологическим отклонением от нормального типа путей, домов и «р». Сюда присоединялись обычаи города, например, торговля яблоками не на вес, а на штуку, а помидорами, напротив не на штуку, а на вес, или отсутствие ставен на окнах, или манера вывешивать на воротах дощечку с надписью «Уборной в доме нет», причем таких домов оказывалось явное большинство, – обычаи, которым я не удивился бы разве только в какой-нибудь полинезийской деревне, приготовившись увидеть совершенно чуждую мне цивилизацию. Однако уже через минуту, поднимаясь по широкой лестнице Московского Совета, я подумал, что тут дело не в особенностях Москвы, а скорее в свойствах моего ума: в его лености, в его консерватизме, в его склонности считать все, к чему привык с детства, в чем вырос, – будь это двухэтажный дом со стеклянной верандой дедушки Абрамсона, а в сфере интеллектуальной – умеренный позитивизм дедушки Шабельского, – единственно правильным, настоящим, а все непохожее, новое – уродством и ересью.
Худая маленькая брюнетка – существо с неземными глазами, вьющимися волосами и коховскими палочками в легких – быстро пробежала мои бумаги и воскликнула:
– Товарищ, вы нам страшно пригодитесь! Офицер?
– Ровно семь дней, – сказал я, – с двадцатого октября.
– Тем лучше. Стамати здесь.
Володька выбежал из соседней, комнаты. Мы кидаемся друг другу в объятия.
– Возьми сколько можешь людей и шпарь… – Он на минуту задумался, деловито поджав пухлые губы, и – решительно: – Шпарь на Петровку. Сдерживай юнкеров. Они на Театральной. Да скинь эти штуки, – прибавил он, указывая на мои погоны прапорщика.
Я содрал их и кинул в угол. Три солдата с «гочкисом» и четыре рабочих с берданками охотно согласились пойти со мной. Присоединяется еще один – с ручным противоаэропланным пулеметом «льюис» на плече. Он моих лет. Он тянульщик проволоки на заводе Тильманса.
Я веду отряд по Петровке. Я приказываю выстроиться гуськом и держаться стен. В запертых воротах отворяются глазки и обывательские голоса восклицают: «Белые? Красные?» Пули юнкеров, засевших в гостинице «Метрополь», еще не достигают нас.
– Ты как попал сюда? – говорит парень с «льюисом».
Я объясняю ему, что получил назначение в Московский военный округ, но, узнав, что началось восстание, пошел прямо в ревком и показал свои бумаги большевикам.
Разговор прерывается. Юнкера бегут цепью через площадь, волоча пулеметы. Они резко подпрыгивают на булыжниках, как игрушечные тачки, в которых дети возят песок. Мы
Я умоляю себя поверить в реальность происходящего, в то, что юнкера действительно занимают сквер против Большого театра, используя садовые скамьи и клумбы как прикрытие, в то, что за спинами нашими подступы к Московскому Совету, к ревкому, которых мы не отдадим, хотя бы пришлось всем здесь погибнуть, в то, что в кармане у меня лежат три адреса, по которым я так и не успел сходить, втянулся сразу в сражение. Я нащупываю эти бумажки в кармане и, вынув, читаю: «Шабельский – Проезд Исторического музея, соб. дом», «Гуревич – Башиловка, 24, что в Петровском парке», «Шахова – Кудринская, церковь Покрова». Я решаю в промежутках между боями – должны же быть моменты отдыха в этой ненатуральной войне! – обязательно сбегать по всем трем адресам, чтобы – и эти мысли нисколько не мешают мне выдвинуть один из наших пулеметов до Незлобинского театра и меткой стрельбой заставить умолкнуть юнкерский бомбомет у дверей отеля «Метрополь» – сказать Гуревичу, что он свинья, закусить у Шабельского и, может быть, даже успеть принять ванну (обстоятельство, благодаря которому уличная война мне кажется необыкновенно уютной, комфортабельно обставленной – со своими чудесными блиндажами в виде подвалов в пятиэтажных домах, бесчисленными наблюдательными пунктами на любой крыше и колокольне и полным отсутствием удушливых газов) и увидеть наконец расширенные серые глаза и узкие колени Катюши Шаховой.
Юнкера тем временем разливаются широкой дугой от «Метрополя» до Думы, сосредоточив главные силы в районе Выставки птицеводства под Китайской стеной. Будучи дугой штыков, она была в то же время дугой пуль, широкой смертоносной дугой, методически продвигавшейся и показывающей намерение сомкнуть концы у колонн Большого театра.
– Слушай, товарищ, – кричит мой тянульщик проволоки, – айда наверх, на крышу!
Я мгновенно схватил его мысль и одобрил ее. Впятером, взявши один пулемет, мы проникаем в театр и бежим сквозь ложи, фойе, ярусы, галереи – все выше! Огромный кругозор открывается перед нами. Мы примащиваем пулемет подле колесницы, влекомой четверкой бронзовых коней. Их мускулистые мифологические ноги служат нам отличным прикрытием. Теперь мы держим под обстрелом всю площадь. Отталкивая солдата, я сам берусь за пулемет, мной овладевает старинная человеческая радость – целиться и попадать в цель.
Юнкерская дуга дрогнула, вот она превращается в ломаную линию, распадается на точки, исчезает. Белые подражают нашей тактике. Они тоже на крышах, одни – «Метрополя», другие – Думы. Мы – под перекрестным огнем, пули звенят, ударяясь в Аполлона. Снова начал стрелять бомбомет. Парень с Тильманса оттаскивает меня от пулемета.
– Вниз! – кричит он.
– Зачем? – говорю я. – Здесь удобная позиция.
– Ты хочешь, чтобы театр разрушили?! – свирепо кричит он.
Загорелся спор. Но все на его стороне. Спустившись, мы складываем баррикаду из дров между Большим театром и Незлобинским. Дрова нашел все тот же парень в театральном погребе. Я замечаю, что руководство отрядом незаметно перешло от меня к нему.
– Я пойду в штаб, – сказал я, – здесь все в порядке.
– Валяй, – сказал тянульщик проволоки.
Я быстро ухожу, я бегу – и не только от тянульщика, но и от моего желания унизить его, свергнуть тянульщика с его пьедестала спокойствия, самоуверенности. Я чувствую в себе противное желание видеть тянульщика растерянным, без его деловитости, без чувства превосходства над другими. Я ничего не имею против того, чтобы другие превосходили меня. Но для этого они должны быть не моими сверстниками – по крайней мере, лет на десять старше меня. Этот срок – десять лет – я считал вполне достаточным, чтобы превзойти кого угодно.
Из Совета меня послали на Пресню.
– Надо оттуда повести наступление, – сказал Стамати, устало потягиваясь всем своим маленьким телом, – так, чтобы соединиться с нами. Погоди, надень погоны – тебе придется проходить сквозь белых. Погоди, ты же не знаешь города, с тобой пойдет Степиков.
Он тут, Степиков, рядом. Ящик маузера у него на боку. Он возбужден, громогласен, увит пулеметными лентами. Он обнимает меня. Но вдруг резко отстраняет и кричит куда-то вдаль с раздражением:
– Что вы даете винтовки жуликам!?