Наследник
Шрифт:
В толпе рабочих, пришедших прямо с производства, в законченных блузах, с задымленными лицами и руками, с новеньким знаменем, на котором написано: «Клянемся под этим знаменем добиться братства всех народов!» Степиков своим чутьем уроженца Сахалинчика распознал несколько уголовных, проникших сюда в суматохе.
– Блатные, вон к чертовой матери! – резко командует он.
И так как никто не двигается, он в упор спрашивает одного:
– Ты пек блины?
Другого:
– Гонишь скамейки?
Третьего:
– Работаешь на банах?
Фальшивомонетчик,
Вооруженные паролем для своих и погонами для белых, мы благополучно добираемся до Пресни. Штаб красной гвардии – в пожарной части на Кудринской улице. Тотчас нам дали задание занять церковь Покрова и устроить там наблюдательный пункт.
Рукоятью нагана я стучу в дверь квартиры священника. Катя мне открывает. Я теряюсь.
– Вы пришли, Сережа? – говорит она, счастливо улыбаясь.
Я не могу отвести глаз от ее ясного и смелого лица.
– Ой, Катюша, некогда сейчас. Я все, все расскажу вам потом. А теперь… где ваш отец?
Она ведет нас в гостиную. В углу – образа. На стене – портрет Керенского. Степиков вынимает из кармана нож и вспарывает Керенского по диагонали: он считает своей священной обязанностью делать это всюду.
Ее серые глаза, знаменитые серые глаза, которые никогда не врут, наливаются гневом.
– Катя, – говорю я мучась, – нам нужны ключи от колокольни.
Она отворачивается. Я с тоской смотрю на милый Узел волос на ее затылке.
В дверях, скрипя сапогами, в голубой рясе, огромный, как двуспальная кровать, возник отец Василий Шахов. Тут только я вспоминаю, что забыл снять свои золотые погоны. Но нелепо же снимать их сейчас, вот здесь, в гостиной, и так что-то невыносимо театральное есть в этой сцене. Шахов думает, что мы белые. Он разражается длинной репликой, быть может, проповедью, которую он приготовил для произнесения в день освобождения Москвы от большевиков:
– Как назвать то, что происходит сейчас на святой Руси?! (Степиков с насмешливым сочувствием поддакивает.) Можно ли считать людьми большевиков?! Можно ли оправдать их сатанинскую злобу?! Нет ни любви, ни страха божия у большевиков, короче именуемых хулиганами.
Степиков (внезапно осердясь). Хватит! Гоните ключи!
Но священник (не слыша и как бы обращаясь ко всей России). Господа! Граждане! Братцы! Ради всего святого пробудитесь от кошмарного наваждения… (Я не слушаю, я боюсь поднять глаза на Катю, я уставился на такой знакомый мне бюст Наполеона, который стоит на стуле, заложив, как Керенский, два пальца за борт сюртука и оглядывая мир с мрачным величием.) Спешите – или конец Руси! Боже, спаси Россию…
– Папа, – тихо говорит Катя, – перестань, они большевики.
– Ключи, ключи! – торопит Степиков.
– Да, пожалуйста, ключи… – говорю я извиняющимся голосом.
– Да не поднимется рука… – невнятно бормочет Шахов и не дает ключей.
– Что ж, – пожимает плечами Степиков, – в таком случае идемте в штаб.
– Иди, отец! – страстно кричит Катя.
На лице ее изображается восторг перед великомученическим подвигом отца, которого она в обычное время недолюбливает за манеру копаться в ее дневниках и письмах и таскать у нее, несмотря на свою либеральную репутацию выборщика от кадетов в III Государственную думу, головные шпильки для прочистки своих мундштуков.
Но Шахову, видимо, не улыбается перспектива попасть в большевистский штаб. Он вынимает ключи и кидает их нам.
– Сергей, – говорит он голосом проповедника, – не разрушай святого храма во имя тех дней, когда я гулял с тобой по берегам Инзы, обучая тебя слову божию, и ты был кроток и смиренномудр…
– Это твоя девчонка? – сочувственно шепчет Степиков, покуда мы вбегаем на колокольню. – Ни черта, найдешь другую!
Мы долго разглядываем с колокольни улицы, ищем места, выгодные для постройки укреплений. Мы выбираем наконец Горбатый мост, Новинский бульвар, Поварскую, Малую Никитскую.
На Поварской мы выломали для баррикады ворота дома и повалили несколько столбов. У Зоологического сада пошли в ход трамвайные вагоны и бочки. На Остоженке мы изобрели подвижную баррикаду из огромных кип шерсти. Мы перекатывали их к юнкерским окопам, укрываясь от пуль, застревавших в шерсти, покуда не вышибли юнкеров из окопов.
Мне приходилось тут же, во время боя, обучать рабочих стрельбе. Они палили, как дети или как женщины, упираясь прикладом в грудь и пальцами впихивая патроны в магазинную коробку, уминая их там, как махорку в трубке. Они не знали простейших правил укрытия от огня. Они брали в плен броневик, кидая в него бомбы жестом старых игроков в городки. Я подружился с ребятами с завода Тильманса, Прохоровской мануфактуры, Мамонтова, Бромлея.
Это была война, стратегии которой я не понимал. Разведка вдруг оказывалась тылом, обоз – в любой подворотне. Надев повязку Красного Креста, можно было безнаказанно пересекать фронты. Мне не удалось прославиться, я не мог опередить товарищей, я начинал уставать от войны, где не было никаких шансов сделаться героем. Даже ранения не давали мне никаких преимуществ. Мне казалось, что я стерся, что я обезличился в этом сражении, общего хода которого я не понимал, ибо оно рассыпалось на пожары, смерти, Уличные драки, расстрелы и ухаживания по вечерам за работницами с фабрики «Дукат», приносившими на баррикады хлеб и чистые бинты. В разных местах, у пулеметов или в атаке, я встречал Степикова и Стамати и, не успевши осведомиться об их ощущениях, снова терял. Мы пошли брать тогда пресненский комиссариат.
Нас собралось человек десять. Все безоружны. Только у меня наган.
– Ребята, – говорю я, – надо набрать еще народу, их там человек сто и масса оружия. Элементарная тактика…
– А иди ты к бабушке, – кричит наш вожак, – со своими военными знаниями!
Он – чернорабочий с завода «Мюр и Мерилиз», лысый, высокий старик. Перед зданием комиссариата старик приказал нам рассыпаться. Часовой вскинул винтовку. Старик отстранил ее рукой.
– Выходи! – заорал он, задирая бороду к окнам, и, обернувшись, повелительно кивнул нам.