Наследство Карны
Шрифт:
Она помолчала, с интересом разглядывая круглую дырочку на вязаном покрывале.
— Хокон был рыбаком. Своего карбаса у него не было. Было маленькое хозяйство. Две коровы, восемь овец. Он был добрый. Так получилось, что мы поженились. Родился сын. Мы назвали его Исааком в честь его дедушки, который погиб в море. Ему был всего годик, когда утонул Хокон. У них в семье все тонут. Все мужчины.
— Исаак? Сколько ему сейчас?
— Три года. Он любит Фому и любит копать землю. Копает всюду, где можно. Может быть, он не утонет.
Она смущенно
— А она… Твоя жена?
— Мы не были женаты, — ответил он.
— Почему?
— Так.
— Господи, спаси и помилуй!
Раскачиваясь на стуле, она обеими руками разгладила кожу лица снизу вверх.
— Но ребенок!.. Ты должен просить пробста благословить Карну, Вениамин!
Он кивнул. В Копенгагене это не пришло ему в голову. Но, наверное, так было бы лучше всего.
Пароход «Микаэль Крон» вошел в пролив.
На бугре с флагштоком лениво играл ветер. Флаг был поднят. Ветер, дувший с берега, нес в море хлопья сырого тумана. Берег был хорошо виден. Два лодочных сарая и два причала с пакгаузами и лавкой были не такие красные, какими Вениамин их помнил. Наличники и стены, обращенные на юго-запад, посерели, двери были закрыты.
В конце аллеи среди яркой зелени возвышался большой дом с красными и белыми строениями по бокам. Двор напоминал шахматную доску с расставленными на ней фигурами. В центре выделялись колодец и голубятня. Серая, крытая шифером крыша главного дома и поблескивающие ряды окон слабо светились, дом для работников из-за торфяной крыши был похож на покрытую росой большую кочку. Выкрашенный охрой бывший Дом Дины — в нем теперь жили Стине с Фомой — со стеклянной верандой, смотревшей на море, нарушал строгие ряды красного и белого.
А выше, в горах, полыхала осень. Желтые рябины на аллее были усыпаны кроваво-красными гроздьями. Сад был обнесен желтым и зеленым штакетником. Вениамин разглядел за деревьями восьмиугольную беседку.
Из трубы над кухней шел дым, на амбаре звонил колокол. Его ждали.
Как он мечтал об этом мгновении! Там, в Копенгагене, он только об этом и думал. Видел все таким, каким оно врезалось в его память.
Он не ждал, что встреча подействует на него так сильно. Ему пришлось отвернуться и вытереть глаза.
Но чем ближе пароход подходил к Рейнснесу, тем больше постройки утрачивали белизну и яркость. Крыша на пакгаузе Андреаса выглядела неважно. Здесь, на берегу, осень ощущалась более явственно. К зелени уже примешались желтый и коричневый цвета.
По-своему так было даже лучше. Лучше, что действительность вдребезги разбила мечту. Взрослому человеку уже не над чем было плакать.
Фома приехал за ними на лодке.
Вениамин был готов к этому. Они сидели друг против друга и говорили о поездке, ветре, погоде.
Фома не задавал вопросов, на которые было бы трудно ответить. Ребенок был для него лишь хрупким грузом. Фому, очевидно, не интересовало, что у него где-то должна была быть мать.
Ханне он сказал «здравствуй» и «с возвращением домой» и больше уже никак не отмечал ее присутствия. Его внимание было занято багажом и касалось только практических вещей — он работал веслами.
Вениамин забыл, как это бывает. Человек и лодка. Весла. Ловкость. Безмолвная гордость.
Сам он в этих краях едва ли считался стоящим человеком. Его поездка за границу, где он выучился на доктора, очевидно, казалась здесь сущей безделицей. Уже одно то, что мужчинам теперь придется снимать шляпу при встрече с доктором, вызывало неприязнь.
Мозолистые руки Фомы крепко держали весла. Руки были покрыты свежими царапинами и трещинами. Глаза так часто щурились на солнце или на снег, что вокруг них белели глубокие канавки морщин. На куртке из домотканого сукна не хватало пуговицы. Непокорную рыжую с проседью шевелюру трепал ветер. Глаза, один голубой, другой карий, смотрели прямо. Но это ничего не значило.
Когда Дина несколько недель назад сказала Вениамину, что Фома — его отец, он спросил:
— Почему Фома?
Она ответила вопросом на вопрос:
— А почему Карна?
Теперь ее слова прыгали на гребешках серых волн.
Никого не заинтересовало, что один глаз у Карны был голубой, другой — карий. Даже Олине.
Означало ли это, что все знали, но молчали? Или никто просто не задумался над очевидным?
Ребенка приняли как бесценное сокровище. А плетеная коляска с откидным верхом! Никто и не мечтал когда-нибудь увидеть такое чудо! Все гладили розовое атласное одеяльце, поднимали и опускали верх коляски, качали и катали ее.
Маленькому Исааку пришлось уступить свои позиции. До сих пор он безраздельно владел коленями толстой Олине и других женщин. Теперь ему пришлось довольствоваться твердыми мужскими коленями и сидеть в клубах дыма, поднимавшегося из их трубок.
А Карна переходила из рук в руки. Под восхищенными взглядами ее взвесили на кухонных весах, измерили и записали цифры в тетрадь.
Женщины качали головами, не понимая, почему Вениамин, отец и доктор, не сделал этого раньше. Тогда бы они знали, достаточно ли было девочке того питания, какое она получала во время этого долгого путешествия. Не было ли у нее поноса? Или кашля? Может, сыпь? Или желтуха? Или что-нибудь более серьезное?
Узнав, что Вениамин даже не окрестил ребенка перед тем, как пуститься с ним в путешествие, Олине зарыдала.
Потом велела Вениамину принести Динину Библию и фарфоровое блюдо из залы, а Андерсу — сменить рабочую куртку на свежую рубашку. Олине решила устроить домашние крестины, дабы уберечь девочку от случайных опасностей.
Однако она не была уверена, что этого достаточно и что не последует возмездие Небес. Вениамин был вынужден обещать, что девочку окрестят еще и в церкви. И крестной матерью будет Ханна.