Настоящее христианство
Шрифт:
(Скажу на всякий случай, что я написал эти строки за несколько месяцев до того момента, как филадельфийский библиотекарь обнаружил рукопись Бетховена. Как выяснилось, она была его собственным переложением Большой фуги для двух фортепиано, которую в первоначальной версии исполнял струнный квартет. Жизнь и искусство имеют обыкновение перекликаться друг с другом самыми разными способами.)
Эта история показывает нам, где мы находимся относительно красоты. Наш мир наполнен красотой, но она неполна. И мы задумываемся о том, что такое красота, каков ее смысл и для чего она нужна (если действительно нужна для чего–то), именно потому, что смотрим только на часть великого целого. Другими словами, красота — это еще один отзвук голоса, который можно понимать по–разному,
Мы не можем удержать красоту, как и справедливость, в своих руках. Мы фотографируем закат, но у нас остается лишь воспоминание о том моменте, но не сам тот момент. Мы покупаем музыкальные записи, но дома симфония говорит нам не то же самое, что говорило ее живое исполнение. Мы поднимаемся на горные вершины, и перед нами открываются величественные виды, однако в нас сохраняется желание большего, и оно не пропадет даже в том случае, если мы построим дом на этой вершине и будем созерцать дали целыми днями напролет. И порой нам кажется, что красота живет в самом этом желании большего, в этой жажде, которая доставляет изысканное наслаждение, но все равно оставляет, нас неудовлетворенными.
Выражение «изысканная, но оставляющая неудовлетворенность» — это на самом деле слова Оскара Уайльда о сигарете. И это раскрывает перед нами вечный парадокс красоты. Сегодня, под впечатлением статистических данных о раке легких, немногие люди дадут такую эстетическую оценку сигарете (даже если, как это было в случае Уайльда, захотят прежде всего шокировать слушателей своим высказыванием). Однако вкусы и мода меняются, причем это относится и к красоте. Они меняются так радикально, что иногда мы спрашиваем себя: может быть, красота порождается только нашим восприятием? Или же мы можем сказать о ней нечто более определенное, и тогда — как в случае с нашедшими рукопись Моцарта — мы сможем обладать хотя бы частью целого?
Я размышляю над этой загадкой, когда я вижу изображение женщины иной эпохи или страны, которую современники явно считали удивительно прекрасной. Посмотрите на греческие вазы или на фрески Помпеи. Взгляните на египетские портреты знатных женщин, которые славились своей красотой. Посмотрите хотя бы и на портреты, созданные три–четыре столетия назад, и почитайте отзывы тогдашних людей. Честно говоря, мне было бы лень повернуть голову, чтобы, идя по улице, получше разглядеть подобные лица. Троянская Елена в древности красотой своего лица привела в движение тысячи кораблей — а сегодня вряд ли бы кто–то сказал, что из–за нее можно куда–то поплыть хотя бы на весельной лодке.
Подобное происходит с красотой природы. На протяжении последних двух столетий, а особенно под влиянием Вордсворта и поэтов Озерной школы, дикие пейзажи английского Озерного края казались необычайно прекрасными и волнующими. Художники без конца запечатлевали их на своих полотнах. Многие люди, которые никогда не бывали в Озерном крае, покупали салфетки с изображениями Ленгдейльских гор или горы Скиддо с башней Кесвика у ее подножия — как в Америке во многих домах можно увидеть виды Иосемити, отснятые Анселом Эдамсом. Тем не менее людям, жившим ранее, эти места казались вовсе не прекрасными, но страшными, мрачными и опасными. Почему представления о красоте так легко меняются?
Это только отчасти объясняется изменением перспективы. Мы можем наслаждаться, с расстояния наблюдая за лавиной в Альпийских горах, но наше настроение моментально изменится, если мы увидим, что она сейчас сокрушит стоящую на ее пути деревню. Или нас может завораживать вид океана, когда на берег накатываются одна за одной волны с их удивительной конфигурацией и сокрушительной мощью, но удовольствие сменится ужасом, если нам будет угрожать цунами.
Таким образом, дело касается вкусов и перспективы и их взаимоотношений. Причем вкусы неодинаковы не только у людей разных поколений, но и в разных субкультурах одного и того же времени или просто у людей, живущих в одном городе или даже в одном доме. Молодожен может удивиться, узнав, что картина, которую он хотел повесить над камином, кажется ей просто сентиментальным китчем. Или учитель геометрии, которому доказательство теоремы кажется необычайно изящным, может обнаружить, что для его учеников это просто цифры, линии и углы.
Почему красота увядает так быстро? Прекрасный закат длится недолго. Девушка или юноша, чье цветение молодости заставляет обращать на них восхищенные взгляды, наверное, могут сохранить очарование с помощью ухода за собой или косметики на несколько лет или даже десятилетие. Но мы знаем, что это проходит. И даже если мы научились шире воспринимать красоту человека и можем любить мудрые и добрые глаза старых людей и их морщины, отражающие любовь и потери, радость и слезы, чем дальше мы идем по этому пути, тем ближе мы приближаемся все к тому же парадоксу заката.
«Красота есть правда, правда — красота», — писал Китс. Однако те загадки, о которых нам говорили, не позволят нам так легко поставить здесь знак равенства. Красота, которую мы знаем и любим, — это в лучшем случае только часть правды, и не всегда самая важная ее часть. И когда мы отождествляем красоту с правдой, мы (как это можно понять из написанного выше) делаем шаг в сторону так называемой дилеммы постмодернизма, которая устраняет «правду», или «истину». Если красота есть правда, значит, у каждого человека есть своя правда, и даже у одного человека она меняется из года в год. Если красота присутствует только в нашем восприятии реальности, то «правда» сводится просто к нашим внутренним ощущениям и меняется в зависимости от них. Но обычно мы понимаем «правду», или «истину», иначе.
Нам стоит, наряду с уравнением Китса, отождествившего красоту и правду, отказаться от мысли, что красота дает нам прямой доступ к Богу, «божественному», или запредельному, миру любого рода. Тот факт, что такая–то часть музыки принадлежит к целому большому произведению, не позволяет нам услышать все это произведение. Если бы, ничего не зная о животных, человек встретился в естественных условиях с тигром, он мог бы почувствовать искушение встать на колени и поклониться этому удивительному совершенству форм и цвета, изящества и силы. Но такое идолопоклонство не смогло бы продолжаться долго — в отличие от многих других его форм. Красота сложнее. Парадокс, о котором мы говорили, не позволяет нам с легкостью ставить знак равенства между Богом и природным миром, что делали некоторые люди. Красота природы — это в лучшем случае отзвук голоса, но не сам голос. И если мы, подобно собирателю бабочек, захотим ее коллекционировать, сама ускользающая красота, которая заставляет нас искать, будет исчезать всякий раз, как мы втыкаем булавку в новый экземпляр. Красота здесь, но ее здесь нет. Вот она — в птице, в песне, в закате, — но ее здесь нет.
В любом разговоре о красоте — а особенно в нашем случае, коль скоро мы предполагаем, что красота указывает на что–то, лежащее вне ее самой, — невозможно не упомянуть две вещи, о которых мы уже говорили. С одной стороны, нельзя не признать, что красота, будь то природа или продукт человеческого творчества, с могучей силой способна пробуждать в нас глубокие чувства трепета, удивления, благодарности и благоговения. Почти все люди порой это испытывают, хотя они могут спорить о том, какие именно объекты пробуждают эти чувства и почему. С другой же стороны, мы должны понимать, что эти споры и загадки вынуждают нас, даже если мы не стремимся прослыть циниками и ниспровергателями, думать, что все это зависит от нашей психики, воображения или генов. Некоторые считают, что это вложила в нас эволюция: вам нравится этот пейзаж только потому, что ваши отдаленные предки умели находить пищу именно в таких местах. Другие ссылаются на бессознательные сексуальные фантазии: вот почему мальчики любят наблюдать, как поезда въезжают в туннели. Вполне правдоподобно объяснение, что дело здесь в переживании удовольствия: скажем, нас привлекает картинка с пирушкой потому, что мы сами хотели бы очутиться за тем нарисованным столом. Похоже, нам следует соединить две вещи: красота одновременно и призывает нас выйти за пределы себя, и обращается к нашим глубинным чувствам.