Наташин дневник
Шрифт:
Милый, золотой мой дедушка! Единственный, родненький, любимый мой! Голубчик мой дедушка, старичок мой ненаглядный, горько мне, горько твоей Наташе… И не простились мы с тобой, и не довелось мне почувствовать на своей голове твою благословляющую руку в последнюю минуту твоей жизни… Не довелось услышать твоего прощального напутствия.
Дедушка, милый, родненький дедушка! Ах, если бы заплакать, все бы легче было…
21 сентября
Нынче
Все три дня, что лежал в гробу дорогой покойник, каждое утро и каждый вечер приходили дедушкины сослуживцы-наборщики с самим управляющим типографией и служили панихиды по дедушке у его гроба. Кто платил за этот гроб и за панихиды, да за место на кладбище и за монашку-читальщицу? Ничего не знаю. Всем распоряжался Петр Сидорович, он же и выхлопотал, чтобы дедушку положили на его любимом монастырском кладбище, куда мы всегда ходили в церковь.
Все три дня я слезинки не проронила, была словно каменная.
Домна Степановна перевела меня спать на свою хозяйскую половину и всячески заботилась о том, чтобы я и чай пила, и обедала вовремя. А мне никак кусок в горло не лез. И еще волновалась Домна Степановна, что плакать я не могу.
– Поплачьте, – говорит, – Ташенька, горе-то куда легче слезами исходит.
Чудачка она. Да как же я могу плакать насильно, когда слезы не выливаются из груди?..
Красивый и спокойный лежал дедушка в своем желтом глазетовом [10] гробу. И лицо у него разгладилось как-то, и морщинки исчезли. Петр Сидорович тщательно причесал ему волосы, и в сюртук дедушку обрядили, точно к причастию.
10
Глазетовый – обитый глазетом, то есть шелковой тканью с вытканным золотым или серебряным узором.
Я от него по чти не отходила все эти дни. Иногда просила монашку дать почитать мне самой у гроба. Она вздремнуть уходила, а я читала. По-славянски я хорошо умею читать. А то забудусь и смотрю на дедушку, смотрю чуть не по часу, и кажется, что сердце у меня так и рвется на части от тоски.
Господи, три года прожила я у него точно один день! Ни когда резкого слова от него не слышала, ни одного сердитого замечания. Все по-хорошему, все по-ласковому, бывало, скажет, что не понравится ему во мне. Бывало, принесешь дурную отметку из гимназии, – французский и немецкий языки мне ужасно трудно даются, – а он только головой покачает:
– Эх, Наташенька, бедняжка ты моя. Трудно, видно, тебе. Уж не глупость ли я придумал – в ученые барышни тебя выводить? Может, куда лучше тебе было бы поступить в профессиональное… – долго потом так сидит, раздумывая, дедушка. Жалко мне его бывало, жалко до смерти.
В такие минуты делалось совестно-совестно за то, что он такие деньги за меня платит, во всем себе отказывая, а я и постараться для него как следует не могу. Но в ту же ночь, как только уснет дедушка, встаю, бывало, осторожно, тихонько зажгу огарок и давай твердить французские спряжения или немецкие стихи. Назавтра идешь «переправляться» к учителю. Смотришь, после шестерки десятку схватишь. Домой как угорелая несусь поскорее обрадовать дедушку. Придет он обедать, рассказываю ему, что «исправилась» по языкам, а у него лицо так и засветится от счастья.
– Ну, спасибо тебе, Наташенька. Разодолжила-таки дедушку, – скажет со своей милой, доброй улыбкой, а потом лукаво улыбнется: – Стало быть, вечерком раскошеливайся, дедка? Веди, дедка, в кинематограф внучку, а?
Господи, как недавно еще все это было! А сейчас все исчезло, как дым. Схоронила я нынче своего дедушку. Словно сам Господь, которого так любил мой дедушка и которому так горячо всегда молился, пожелал порадовать его в последний день пребывания на земле.
Все эти дни шли дожди, был туман, слякоть, а нынче утро началось совсем летнее. Солнышко грело тепло и ласково, небо голубело, словно в июне. Только желтые листья на березах и липах да ало-багровые на кленах и дубах красиво пестрели по обе стороны дороги, по которой наборщики несли на руках гроб дедушки. Сразу за гробом шли только двое: я да Петр Сидорович. До монастыря дошли быстренько – он близко от нас, с полверсты всего будет. Пришли в малую церковь, поставили гроб дедушки посередине, и началось отпевание.
Не могла я ни плакать, ни молиться на похоронах. Словно каменная и тут простояла. Только уже у могилы, на самой окраине монастырского кладбища, на любимом дедушкином месте, когда погрузили в яму гроб, услышала я знакомый голос над своим ухом:
– Наташечка, милая, не стони, голубочка, плачь лучше. Плакать легче…
Это Соня Измайлович сказала. Да неужели я стонала? Откуда она взялась?
– Я давно возле тебя, Наташенька, только ты меня не замечала. Мне хотелось проводить Павла Ивановича. Он всегда так ласков и добр был ко мне, когда я приходила к тебе готовить вместе уроки. А ты знаешь, и Иван Сергеевич, «Математика» наша, тоже здесь. Ко мне подошел в церкви, велел не отходить от тебя все время, пока не схоронят Павла Ивановича.
И еще что-то шептала добрая Соня, чего я уже не слышала.
Закопали дедушку. Поставили белый крест с надписью на его могилке, и все присутствующие по очереди помянули его тут же кутьей. Потом Петр Сидорович стал обходить всех и приглашать помянуть покойного у нас дома, где Домна Степановна напекла блинов и наварила киселя на всю братию. Все к нам пошли, и Соня со мной. Просила я оставить меня на могилке помолиться за дедушку, да не позволили.
– Завтра придете, Наташа, – сказал Петр Сидорович, – а сейчас надо чин-чином, по православному обычаю дедушку помянуть.
И повел меня.
У Домны Степановны было уже все готово. Дедушкины товарищи-сослуживцы с батюшкой, отцом Димитрием, после короткой молитвы сели поминать покойного. И нас с Соней усадили за стол. Батюшка был рядом и все утешал меня.
– Молитесь Господу Богу, Наташа. Просите Его, Милосердного, подкрепить в ниспосланном вам тяжком испытании. Тяжело, слов нет, ваше горе, но и в нем есть для вас некоторая доля утешения. Дивной души человек был покойный Павел Иванович, чист сердцем, как ребенок малый, да примет его Господь Милосердный в селения праведных!.. А вы не отчаивайтесь, деточка, молитесь. В молитве найдете великое успокоение.
Уже кончались поминки, как вызвала меня Домна Степановна в сени.
– Выйдите на минуту, Наташенька, тут один человек вас спрашивает.
Мы с Соней вместе встали из-за стола, выходим в кухню, а на пороге стоит наш Иван Сергеевич Кулькин в своей учительской форме.
– А я за вами, Иволгина. Самое лучшее, если вы сейчас же с Измайлович к нам придете. Тяжело вам будет сегодня одной, а у меня среди моей детворы, может, чуть и развеетесь. А? Что вы на это скажете, Иволгина?
– Соглашайся, – шепчет мне Соня, – и я с тобой.