Натюрморт с часами
Шрифт:
Ты что-то хотел?
Поцелуй, — признается он, — без веры.
Иуда, — вскрикнула девушка. — А с чего бы нам целоваться?
Послушай, — Косте трудно было сразу придумать адекватный ответ на ее ядовитый вопрос, и он молчал, убрав руки. Красивая брюнетка, с волосами, собранными в пучок (которого словно вожделели чьи-то пальцы) навсегда перегнулась, махнув развевающейся юбкой, через мускулистую левую руку партнера. На ее запрокинутом лице отражалась страстная боль, но не было заметно, что она, запыхавшись после бури танца, так неуверенно зажмуривалась уже не меньше пятидесяти лет, с момента, когда ее сфотографировали, может быть, она косила, может быть, соринка попала в глаз, может быть, она любила фалангиста, может быть, умерла той ночью, кому до этого есть дело, кроме Бога. А ее партнер, недавно
Мы целуемся, — говорит Мария Ш., отводя взгляд от картины, — неважно, мы и так все больны.
Она прижимает свои губы к губам молодого человека и замирает так, с открытыми глазами, не разжимая губ. Вдруг, резко, так же, как и начала, Мария отодвигается от него, поправляет картину в увядшей раме, но та опять соскальзывает вбок.
Видишь, все это — музыкальную шкатулку, этот твой ковер-самолет, это, это, это — все это Девочка привезла из Сараева, осталось от мужа. Она тебе еще не рассказывала? Не беспокойся, не увернешься. Пианино, секретер, кресло-качалка и разные мелочи в сундуке были его, — Мария показывает на гипсовый бюст юноши, с глазами без зрачков. Это Миле Йованович, ее обожаемый брат, хирург, который глупо погиб, за Бога, которого нет. Бюст работы Богдана Шупута, его близкий друг, тайная любовь Девочки, голову даю на отсечение, я же женщина. Его же и мольберт, кровать, на которой ты спишь, и все, что с этой стороны. Единственное, не могу найти следов ее последнего мужчины. Наверное, она это держит где-то под замком, не хочет об этом рассказывать. Но, может быть, тебе проболтается, ты ее биограф, новый человек, единственный живой среди мумий и фетишей… Что ты сразу скуксился? Ничего она тебе не сделает, она не ест маленьких мальчиков. Впрочем, ты полностью вписываешься в ее девичью концепцию. Ты писатель, ты Гамлет, вышагиваешь по комнате, когда размышляешь, ты аскет, Аполлон. Вы все в одном мешке: профессор анатомии, за которого она вышла замуж, поляк, который был старше ее отца, брат, нежный, как Алеша Карамазов, трепетный Шупут, который прячется в тени, ты, поэт… От всех этих изысканных одеколонов отличается тот, один, ты не поверишь, какого-то инструктора по вождению, наверняка деревенщина и приезжий… Но похоже, каждой женщине, будь она хоть игуменья, время от времени в доме нужен мастер.
Сцены из жизни Богдана Шупута (II)
ТАМОЖЕННАЯ УЛИЦА В НОВИ-САДЕ
— холст, масло, 56 х 70,5 -
Я в аду, — бредит Богдан и мечется во сне. Он без сознания.
Что он говорит? — озабоченно спрашивает отец, стряхивая с рук капли ракии, которой смочил платок. Локомотив свистит, сквозь щели в оконных рамах врываются гарь и дым. Больной девятилетний мальчик мечется у матери на коленях, одна голая нога в расшнурованном ботинке скребет по полу, вторую он поднял на деревянное сидение поезда, навсегда увозящего семейство Шупутов из Сисака. Мальчик дрожит, когда холодными салфетками ему протирают ладони, вены на шее, лоб, иногда он приходит в себя и видит лицо матери.
Мы не должны были выезжать сегодня, — Прока Шупут укоряет себя, заламывая пальцы.
Кто мог знать, — утешает его жена и накрывает мальчика какой-то курточкой, мальчик теперь сильно потеет. Время от времени он открывает глаза, слышит звуки поезда, с облегчением вздыхает, я дома. Но потом опять начинает сильно дрожать, он хотел бы встать, побежать, но словно чем-то опутан, как Гулливер в Лилипутии, видит братьев и отца, удивляется, почему они не бегут, а смотрят на него взглядом, который Богдан никак не может понять. Я в аду, — думает он смиренно, — а они смотрят на меня через стекло. Он засыпает под землетрясение.
Не случись эта внезапная летняя лихорадка, он бы радовался. Старухи в широких юбках сточенными ножичками чистят яблоки у себя на коленях. Старики курят, негромко разговаривают,
Однако Богдан спит, ничего этого не видит, разве что сон его прозрачен, во что не верят и самые смелые. К счастью, дышит он ровно, и отец может пуститься в разговор с попутчиками, чтобы прогнать из живота комок, вызванный затаенным страхом нового города, в который его перевели, новых лиц и новых возможностей. И братья Богдана все более возбужденно перешептываются, планируя что-то, скрывая свои желания. Только Эвица молчит, гладит мальчика по темным волосам, обманывает дрему. Ей хотелось бы яблока. Жалеет, что отказалась от кусочка, протянутого на острие ножа, что недавно предложила разговорчивая крестьянка. Но все-таки берет протянутую мужем фляжку и мелкими глотками пьет тепловатую воду. Равнодушно смотрит в окно на нескончаемую равнину, монотонность которой вызывает у нее какую-то нервозность. Она когда-нибудь закончит свой рассказ? — глядя на губы женщины, Эва задается про себя вопросом. Мальчик открывает глазки удивленно смотрит. Рубашка еще влажная, ему зябко, когда он откликается на слова матери, — посмотри, Богдан, подъезжаем. Поезд замедляет ход, дома стоят все теснее, с насыпи машут дети и показывают языки.
Мы в Нови-Саде, — повторяет Прока возбужденно, делает замечание старшим сыновьям, чтобы не шумели, тормоза скрипят, Эвица ладонями зажимает уши. Боник приподнимается на локте. Он ослабел, и через пороги отец переносит его на руках.
На улицу Таможенную, 9, велит он извозчику, а мальчики едва поспевают за ним, волоча картонные чемоданы. Извозчик прищелкивает языком, погоняет одров, полумертвых от зноя. Аллюр освежает путешественников. Железную дорогу уже проглатывает даль.
Значит, это ад, — смиряется Богдан, прижимаясь к матери, которая поправляет узел на его развязавшемся галстуке-бабочке.
* * *
На Таможенной улице семейство Шупутов задержится ненадолго, пока не устроятся, «но куда же сразу к чужим людям с больным ребенком», у родственника Опсеницы, нови-садского торговца. Это и сейчас приличное двухэтажное здание, на углу, который делит улицу на два проезда, поэтому из конца в конец увидеть ее нельзя, хотя она относительно короткая. Именно здесь в Таможенную улицу вливается Мадьярская улица, где позже, в ближайшем соседстве, Шупут снимет ателье.
Спустя много лет, находясь на втором этаже вот этого приличного дома, Богдан напишет две картины: одну с видом на синагогу поверх плоских крыш, и вторую, с видом на Футошскую улицу, где твердеет небо, и слышен цокот копыт по горбатой брусчатке.
И именно в этом окне с панорамой, на этой щедрой смотровой площадке стоит Богдан, еще маленький, босой, в длинной ночной сорочке, достающей до тонких щиколоток, и смотрит на улицу, спрятавшись за тяжелой портьерой. Окно чуть приоткрыто, и он может слышать детей, которые выкликают друг друга по именам (он вполголоса их повторяет: Эдвард! Гизела! Милош!)
Эй, Богдан, — ему кажется, что он слышит свое имя и встает на цыпочки. Его тезка подбегает и включается в игру, правил которой наш малыш не знает. Сталкивается множество языков, но мальчик вздрагивает, когда узнает тот один, венгерский, сжимает ножки, потому что от страха почти описался. Прока и Эвица тайком наблюдают за ним. Давно уже надо бы выздороветь, все симптомы исчезли, но только вдруг, казалось бы, беспричинно, утром или под конец дня, таинственным образом поднимается температура, которая удивляет и доктора Теодора Йовановича, «замечательного человека», к которому их направил кузен Войо.