Натюрморт с часами
Шрифт:
Богдан будет делать диплом для господина профессора Гроховяка, почетного председателя нашего студенческого общества, — кричит ей вслед Миле, чтобы она не уходила, не простившись.
На это Захарие, в прошлом медных дел мастер, самый старший Йованович, то дряхлый, то крепкий, убаюканный вином, о котором слагаются песни, вынырнул из дремы.
Да хоть что! — рявкнул и опять мгновенно уснул.
Молодежь над ним тихонько и беззлобно посмеивается. Внизу, у железной дороги, видят, как доктор Йованович поднимает в воздух жирного сома, которого по дороге, от Дуная до детей, он научит моргать.
У всякого ли детство счастливое? — совершенно серьезно спрашивает Девочка Косту.
Я не могу припомнить, — отвечает ей юноша задумчиво.
Единственное, о чем я думала, что я некрасивая. Однако меня утешала истина, которую пересказывают друг другу дети, что любой красавчик подурнеет, когда вырастет, а каждая дурнушка расцветет. — Может быть, — тянет она, припоминая, — может быть, я и была хорошенькой, но только в тот период, когда все девочки хорошенькие. И поэтому я
Сколько во всем этом невинной лжи, неосознанного украшательства, которое приносит время, — размышлял разогнавшийся биограф Девочки, теряющийся в ее рассказе, как на качелях. Например, та фотография (он ее видел), висит рядом с неподвижным глобусом в гостиной, на ней два дружка сидят, с драпировкой из прозрачной цветастой ткани, окруженные предметами (лампа, часть мольберта, холсты без рам и одна богато декорированная рама), которые выдают, после магниевой вспышки фотоаппарата, что эта сцена поставлена в мастерской Шупута. В пользу этого предположения свидетельствует и небрежная поза художника, и хозяйская кривоватая ухмылка, и взгляд, непоколебимо уставившийся в объектив, и его на миг одичавшая прическа, и одежда в морском стиле: белые брюки и характерная майка, в поперечную полоску, с короткими рукавами, в отличие от Мило, на котором светло-пепельный пиджак, с широкими лацканами, с крупным узлом на галстуке, волосы, как полагается, приглажены, а глаза смотрят вправо, даже не на Богдана, а куда-то мимо, как будто кто-то или что-то (кошка, ветер, полуобнаженная девушка в мужской рубашке) открыл дверь, к чему хозяин привык и не обращает внимания. Миле что-то держит в руках (что, совсем не видно), с большой вероятностью, что это теннисная ракетка. Но отбросим обнаженные бицепсы художника, а также упомянутый реквизит, который доктору нужен, чтобы занять руки, эту очевидную молодость, достаточно широкие плечи, стройные фигуры, мужественную невозмутимость, которую излучают эти лица, короче, праздник здоровья, но при этом Косте они не кажутся атлетами, не производят впечатление таких уж спортсменов, как это можно было заключить из рассказа. Может быть, из-за маленьких ладоней обоих персонажей, — Коста пытается сам перед собой оправдаться, — из-за тогдашних модных фасонов, из-за предрассудков, касающихся их профессий, и не имеющих особой связи с физической силой. Но они в его представлении — окаменевшие, как мученики, да, наверное, так, лики с фресок, и ему никак не удается избавиться от образа их посмертных масок.
Я виноват, — Коста поднимает руку, как в какой-то игре. У меня нет воображения, — он думает и пытается сосредоточиться, — во мне мало крови, мне хочется спать. Я закоснел, поглупел. Боюсь все перепутать. Говорю только то, что от меня ожидают. Я никогда не смогу от этого избавиться.
В чем виноват? — бодро спрашивает Девочка.
Я плохо слушал. Вы не повторите то, что вы сказали?
Я рассказывала о пении.
Похожа ли она на себя? — задается вопросом наш биограф и отводит взгляд. Он не любит эту игру, ну, вот это, кто дольше не отведет взгляд. Если бы он кому-нибудь долго смотрел прямо в зрачки, то, наверное, потерял бы сознание, как от страха высоты.
Но и с подножья холма можно видеть, как двое прекрасных юношей, привстав над сиденьями велосипедов, обгоняя друг друга, поднимаются вдоль Пуцкароша. [7] Они уже высоко на холме, почти на вершине, отстающий со смехом хватает ведущего за майку на спине, fair play, fair play, кричит тот и вырывается.
В самом начале подъема Девочка слезает с велосипеда, словно на нее наваливается какая-то тяжесть, подождите меня, кричит она перепуганно, толкает велосипед по обочине, жарко, прилечь бы в траву у дороги, или скатиться со склона, броситься в полузасохший пруд, из которого торчат початки тростянки, вываляться в грязи, как маленькой свинке, перепугать диких уток, выводивших насекомых с крыльев в камышовых зарослях. На ее потном лбу от напряжения, от сладких грязных мыслей, проступают, пульсируя, кровеносные сосуды и красные печати-пятна. Ей надо остановиться (она уже потеряла их из вида), отдышаться, предплечьем вытереть лицо.
7
Улица
По дороге из золотых кирпичей проезжает повозка живодера и подает ей сигналы. Девочка, давай, Богдан и Миле подбадривают ее с вершины холма, она поднимает взгляд, но их лица сливаются, из-за солнца. С высоты сверкнул фотоаппарат Богдана.
Я никогда не умела петь. О, как я от этого страдала. Перед сном, лежа в постели, я молилась какому-то мрачному богу, чтобы он одарил меня задним числом. В замен я отдавала один палец, мизинец. Проснувшись, сразу подносила ладони к глазам и сжимала их от разочарования, ощущая биение сердца в кулаках. Обычно, стоя за мольбертом, начинал Богдан, он насвистывал какой-нибудь шлягер или выбивал дрожащие синкопы, Мило подходил к нему, бормоча что-то джазовое, они стояли, лицом к лицу, импровизировали безумные негритянские мелодии, гримасничая, дуя в пальцы или надрывая голосовые связки невидимого толстяка-контрабаса с лебединой шеей. Иногда (чтобы подлизаться к моему чокнутому Захарие) Богдан запевал Как смятенны мои мысли, [8] зная, что дед будет довольно пофыркивать и скажет негромко, но торжественно, что это написал король Сербии, а брат иногда подхватывал песню (он блестяще подпевал, как тень), татап, любопытствуя, выглядывала из окна, и почти не было заметно, что ее опять донимает мигрень. Она никогда не присоединялась к пению, та еще была «соловей с болота», по части слуха — это я в нее, медведь на ухо наступил, но у нее и не было никаких певческих амбиций, ей было довольно слушать ангелов. Меня же было не остановить.
8
Популярный романс, текст которого написал князь Михайло Обренович, позже король Сербии.
Всякий раз я надеялась, что мои молитвы были услышаны, присоединялась к дуэту молодых людей, напряженная от возбуждения и ожидания, и думала, вот, наконец, мой голос первый, потому что я знала, что он есть у меня где-то внутри, но никогда по-настоящему его не слышала, как с этой вещицы, — она показала на кассетный магнитофон, — ведь человек не узнает себя, когда слушает запись своего голоса. Разве это достоверно, тебе не кажется, что это подделка, искажение? Поэтому я была уверена, что пою чисто, точно, не вру, пока позже не заметила, что их голоса искажаются с трудом сдерживаемым, приглушенным смехом, они смеялись надо мной и моим кряканьем, вот тут я прикусила язык, расцарапала лицо, и, посрамленная, бросилась в объятия матери. Девочка, ты просто открывай рот шире, — я слышала, как Миле меня утешает, отвлекает рассказом, как в школе его схватил мертвец, то есть я хотела сказать, на уроке анатомии, я тогда еще не знала эту картину. Всхлипывая, я слышала, что отец отчитывает брата, закипает, мать молча гладит меня по голове, Богдан съежился, как мышь, готов неслышно удалиться, мой Миле покаянно подходит, держа за спиной какой-то подарочек, из-за этого мне придется поднять голову (не выдержу, хлюпаю носом, закусываю губу, чувствую прохладу на лице), чтобы увидеть, как он протягивает мне зеленое яблочко, грецкий орех, расколотый в кулаке, прозрачный камешек, теплое птичье яйцо.
Мне, наверное, надо съездить туда, посмотреть на этот виноградник, думает Коста, пусть он и запущенный, может быть, поэтому я и не могу включиться в историю, не знаю, за что зацепиться, словно в вакууме, ничего не вижу за чужими картинами. Постоянно втискиваю весь материал во что-то, мне близкое, и это сбивает меня с мысли. Надо бы увидеть Девочку с руками, сложенными за спиной, как она прыгает с ножки на ножку и монотонно, как гусляр, напевает себе под нос песню (скорее, декламирует), которую сочиняет прямо сейчас — о чужом голосе из ее уст, о невыносимых страданиях, о любви, которая убивает. Девочку охраняет свернувшийся клубком песик, похожий на чернильное пятно. Это можно увидеть.
Но место, где все происходит, Коста не может себе представить. Если описывать его как что-то знакомое, то лицо Девочки искажается, она становится похожа на кого-то другого, на куклу, на небытие. Она раскачивается еще какое-то время, как маятник гипнотизера.
Почему у ее песни нет мелодии? Кто отреставрирует эту картину? Кто воспоет небытие?
И Девочка, похоже, ради иллюстрации, во славу очевидного, вдруг затягивает песню, вдохновенно, отсутствующе. Коста чувствует, как его обдает теплая волна, от живота к груди, завершаясь легким спазмом. Вообще-то, он испугался, что у Девочки случился приступ какой-то опасной болезни, эпилепсии или склероза, а у него, который не в силах распознать ее истинную природу, оказавшемуся лицом к лицу с чем-то непостижимым и пугающим, как у любого, на первый взгляд здорового человека, волосы встают дыбом (так говорят, но это, конечно, преувеличение).
Однако места для страха не было, как и времени для ипохондрии. (Он и так заболевал всеми болезнями из учебников по медицине, над которыми корпел). Потому что он различил стихи (раз уж мелодию никак не удавалось), как-то распознал, что Девочка выводит Вечную память, и он, как под гипнозом, едва к ней не присоединился.
А на винограднике вы больше не бываете? Не бываете.
Сначала умер отец, потом Миле. Потом — татап… Я бывала позже еще несколько раз, но никто не предлагал хорошую цену. Не знаю, может быть, слишком много запросила. Честно скажу, они мне не нравились. Знаю, что все больше и больше зарастало, но как же он был хорош в своем полном блеске. Каждый из этих приезжих раскачивал одну и ту же покосившуюся жердь в заборе, бурчал себе под нос перед зарослями кустов, входил в здания сконфуженно, с кислым выражением лица. Я бессильно позволяла им рыскать, заглядывать, примериваться, и поняла, что никто из них недостоин. Вы это не продадите, говорили одни. Вы это не продадите, уверяли меня другие. А я молча закрывала за ними двери.