Натюрморт с часами
Шрифт:
Женщина садится, не снимая пальто, и не зажигая света. Чувствует, как с каждым ударом пульса отекают ноги. Глаза привыкают к сумеркам и теперь уже четко видят очертания предметов, ей кажется, что во мраке вещи становятся прозрачными. Почти всю мебель они перевезли из квартиры на Сокольской, машинально отмечает она, кроме старого сундука, который там как бы забыли. Она с трудом привыкает к одиночеству. Надо написать сестре, чтобы та переехала жить к ней. Надеется, что незамужняя сестра ждет этого с нетерпением. Она испытывает легкие угрызения совести из-за своего эгоизма, но что это по сравнению с изжогой. Так будет лучше всего. Мальчики все больше в отъезде, мысль о мужчинах по-прежнему вызывает у нее отвращение. И так
Разве она может думать иначе? Слышит стук в дверь. Почему никто не отопрет, — думает она, и вспоминает, что видит сон. Наверное, это мог бы быть и Прокопие, или кто-то из мальчиков, может быть, она перепутала даты в календаре. Не дай Бог, какая-нибудь соседка-болтушка, с новой сплетней, от которой потом в ушах заводится грибок? Господи, пусть этот стук прекратится, Эвица кусает губы и скрещивает пальцы, пусть мучитель, кто бы он ни был, уйдет. У нее нет сил встать.
Опять вытирает руки о себя, вынув их из таза, в котором плавают пригоревшие кастрюли. Открывает дверь и впускает бродячего сапожника. У нее не хватает денег заплатить за все отремонтированные каблуки, за замену металлических пряжек, заплатки, набойки, она стесняется и оправдывается, но мастер не сердится и берет в оплату некоторые предложенные вещицы покойного Проки: трубку в форме слоновьей головы и потертый портсигар (мальчики все равно не любят табак), и сломанные карманные часы, которые тот все-таки встряхивает и подносит к уху.
Смешной этот парнишка (не старше ее Богдана, любезный, даже сладкоречивый), она наблюдает за ним, как он припадает перед ней на одно колено, как рыцарь, обнажая темя в паутинке волос, ловко надевая ей туфлю, и поднимает голову, лицо озарено улыбкой, он сделал свою работу, а ее пепельно-серого лица не видит. Эвица не позволяет себе отдаться приятному чувству, словно он вымыл ей ноги, не позволяет сладкому электрическому заряду пройти от ступней до сердца, сладкие мурашки (от которых она едва не описалась). Женщина быстро сжимает колени, подбирает волосы.
Как он красиво говорит, замечает она восхищенно, подавая ему варенье из арбузных корок и розовую воду, только говор у него немного странный, нездешний, но мягкий и неопределенный (Эвица максимально напрягает слух, но не может угадать), кто знает, где и как он его подхватил. Она слушает с наслаждением, дивится ловким, опытным рукам, перебирающим старые ботинки Богдана. Мастер подносит их к глазам, а потом со знанием дела говорит: Богдан, когда ходит, выворачивает ступни вбок, поэтому подметки по краям совсем износились, истрепались. Кладет их себе на колени. Длинным ногтем деревенского модника достает из розовой воды утонувшую в ней осу.
Закрыв глаза, наклоняет стакан, Эвица пристально смотрит на двигающийся кадык, прыгающий то вверх, то вниз, на капли, стремительно стекающие по крепкому подбородку мужчины, по его шее, под рубашку. Выпив залпом душистую воду, мастер утирается ладонью, смотрит на женщину. Эвица думает, что, если судить по этим огромным черным ботинкам, то Богдан — Голиаф, если не знать, что в мысы он набивает смятые газеты. Детская могилка, говорит она застенчиво, и рукой гладит черную траурную одежду.
Потом опять кто-то стучит в дверь. Кто опять, думаю, отворяю, и вижу моего покойного Прокопие!
* * *
Эвица по-прежнему сидит в темноте, ее взгляд скользит по комнате. Может быть, она смотрела бы в окно, открывайся из этих окон какой-нибудь вид. Но она редко раздвигает тяжелые пыльные шторы (которые и пулей не пробьешь), еще со времен скандала
По правде говоря, Дворец Вагнера (хотя дворцом его называть мы можем весьма условно, его склепали по образцу какого-то австро-венгерского помпезного здания, исключительно ради получения арендной платы) с улицы и не выглядит так уж отвратительно, как из многочисленных квартир, что окнами во двор, а те окна смотрят прямо в соседские тарелки со скудной едой и на продавленные кровати. Романтический посетитель, исходя из названия строения, наверное, ожидал бы увидеть дом, полный божественной германской музыки, многозвучную Вальхаллу, дунайское золото. Но мог бы получить только цветочным горшком по голове и выплеснутые помои, бесконечный ор озлобленного люмпен-пролетариата, низшую степень революции. Беги отсюда, прохожий, как можно скорее, без оглядки, если можешь! Как отличается окружение, по сравнению с соседями на Сокольской улице. И там люди с пустыми карманами (беднота лучше всего взрастает на мусорных свалках), и там пьют и буянят, но как-то человечнее. Эвица клянется, что так. Она тоскует по Прокопию, кажется, именно поэтому слышит, как утешает ее родня, люди везде одинаковые, низкие, грязные и алчные, не стоит переживать, нет никакой разницы.
Эвица сидит в сумерках, на сердце у нее тяжело. Пытается рассмотреть на стене ту картину, очертания обнаженной натуры в вечернем свете. Она не может ее видеть, но знает, что если бы собралась с силами и привстала, то смогла бы погладить обнаженную девушку, которая лежит, прикрыв глаза, словно испугавшись внезапно вспыхнувшего света. Это было одно из первых произведений Богдана, привезенных им из Белграда. Привез и повесил на стену. Как же раскаркались сплетницы! Это что, бордель, как оградить детей от такого бесстыдства, мы же приличные люди, мы убереглись от греха и площиц, не знаем, куда глаза девать.
Богдан пытался перевесить картину, искал уголок, но кто виноват, что все квартиры были как на ладони, а дуло отовсюду! Куда бы ни спряталась голенькая девушка, она все равно попадалась кому-нибудь на глаза. Сын был в отчаянии. Эвица не могла допустить, чтобы он стеснялся. Со дна какого-то сундука достала этот бархат, сшила из него плотные театральные шторы и повесила их на окна. Закрепила. Заковала в доспехи.
Они быстро привыкли жить в полумраке, в подполье, где мечтать больше не помогало. Правой рукой, в полутьме, Шупут начинает рисунок: «Сумерки Богов во Дворце Вагнера».
Художники и модели Посмотри-ка, каков он, мой Богдан, удивляется Эвица, поправляя прическу и становясь рядом с сестрой, совсем не стесняется, как ребенок. Встаньте щека к щеке, — Шупут издалека их передвигает. Они стоят перед домом, он отходит назад, к гостинице «Королева Мария», нацеливает фотоаппарат, а извозчики кричат ему, чтобы убрался с дороги.
С прогулок и экскурсий Богдан возвращается с ворохом фотографий, которые комментирует слишком громко, тратит свои малые карманные деньги на химикаты и разные безделушки, которые к таким картинам прилагаются. Он любит такие «записи», воодушевленный скоростью (словно какой-нибудь медленно сгорающий футурист), произведение искусства живет столько же, сколько продолжаются аплодисменты, объясняет он одышливо, набивая рот едой. Матери показывает не все, однажды она, от нечего делать, их перебирала, наткнулась на одну, где ее сынок сфотографирован в виде лежащей обнаженной женщины. Ох, такие глупости ей совсем не по нраву, от расстройства ей даже пришлось сразу прилечь, она знает, что у него добрая душа, но только заносит его невесть куда. Когда несколько лет спустя она увидит картину Богдана, написанную маслом, где обнаженная натурщица лежит в такой же позе, как когда-то он сам на той фотографии, ей станет неловко и тоскливо и захочется выйти из душного помещения.