Наваждение
Шрифт:
ПРОЛОГ
Влажная ночь была пропитана болотными испарениями. Они сочились сквозь густые клочья испанского мха, похожего на человеческие волосы, или же на души несчастных, погибших в страшных мучениях. Языки тумана тянулись по лужайкам в сторону дома. Атмосфера подавляла, и не только туман был тому виною: казалось, сами стены дома пропитаны какой-то древней тайной угрозой.
На нижнем балконе, тянувшемся вдоль фасада особняка, едва мерцала одинокая керосиновая лампа: лучи света с трудом пробивались сквозь наполнявшие абажур трупы насекомых, слетевшихся на предательское пламя. За плетеным столиком, перед которым стояла пожилая цветная
Луна поднялась высоко, когда дама в полном одиночестве отправилась верхом на прогулку. По одну сторону едва различимой тропки вдоль берега ручья поднимались исполинские деревья, чьи кроны, казалось, достигали звезд, а уродливые кривые корни веками вгрызались в мягкую почву. По другую сторону перистые верхушки сахарного тростника, сливавшегося в сплошную темную массу, вели свой нескончаемый призрачный танец. Плантация давно принадлежала другим, а ведь когда-то она служила источником неисчислимых богатств, и они собирались и копились многими поколениями.
Она невольно содрогнулась и бросила взгляд через плечо. Несмотря на свойственное ей обычно хладнокровие, она с трудом подавила в себе желание позвать кого-то из слуг. Нет, все должно свершиться в полной тайне, и лишь избранные могут быть в нее посвящены. Слуги чересчур болтливы, да никто и не отважится пойти на болото под покровом ночи. Темное, таинственное, оно подступало со всех сторон, и по его неподвижной маслянистой глади то и дело пробегала зыбь от проплывавшего под водою аллигатора. Тишину нарушали лишь черепахи, с плеском плюхавшиеся в воду, да перекликавшиеся огромные лягушки.
Словно погруженная в гипнотический сон, она повернула обратно и, оставив трясину позади, вернулась в заброшенный сад. Почва мягко пружинила под копытами. Раздвинув густую лиственную завесу, она различила белоснежные колонны, залитые лунным светом.
Направив лошадь к особняку, она с гневом и отчаянием до боли сжала в руках поводья. Повсюду были приметны следы упадка и запустения, а между кипарисами, обрамлявшими главную аллею, буйно разрослась высокая трава. Но к отчаянию примешивалась и гордость: пережив бури и невзгоды, особняк оставался элегантным. Широкие лестницы, чьи изящные пролеты вели на галереи верхних этажей, сохранились почти полностью. Пострадали только нижние ступени, потрескавшиеся под натиском упрямых растений, чьи корпи и стебли год за годом пробивались сквозь фундамент.
Она соскочила с лошади и с глухо бьющимся сердцем накинула поводья на ограду близ garconni`ere [1] – холостяцкой части дома, обособленной от основных покоев и обращенной в глубину сада. Здесь когда-то жили ее братья, а прежде, по заведенному обычаю, – ее отец и дядя. Взрослея, они переселялись из большого дома в это место, куда могли приводить своих приятельниц и где их шумные юношеские забавы не досаждали бы взрослым.
В отдалении она смогла разглядеть очертания бараков, где некогда жили рабы, и мастерских для обработки сахарного тростника. Многие годы там царило полное запустение, но женщина словно наяву различала смуглые фигуры, сновавшие в темных тесных помещениях, слышала негромкий гул голосов и визг детей, игравших в пыли перед бараками. Большинство малышей были эбонитово-темными, но в некоторых
1
Холостяцкая квартира (фр.).
Одна из разломанных рам, болтавшаяся под окном верхней галереи, пронзительно скрипела под порывами ветра. Было ли это скрипом несмазанной петли или голосом давно усопшего обитателя дома – одного из тех, кто обладал полным правом сюда являться? Не было ли это плачем по давно минувшим временам, когда род этой женщины безраздельно правил в здешних местах, распоряжаясь судьбами и неодушевленных предметов, и одушевленных созданий – будь то звери или люди? И не призывал ли ее этот голос бороться за то, чтобы здесь все стало как прежде?
На мгновение она застыла, вслушиваясь в мертвый плач, всматриваясь в свой старый дом, и в душе ее закипал обжигающий гнев. С некогда сиявших непорочной белизной деревянных перил облупилась краска, чудесные кованые решетки покрылись рыжей ржавчиной, растрескавшиеся стены и колонны сплошь были завиты плющем. Да разве могло такое случиться с ее домом? Нет, никогда!
Наконец она овладела собою и поднялась по ступеням, едва различая окружающее из-за слез, застилавших глаза, – оттого, пусть ненадолго, внутренность дома предстала пред нею такой, какой она была прежде: стол в обеденной зале застлан парчовыми скатертями и сервирован хрустальными и серебряными приборами, преломляющийся в тысячах подвесок роскошных люстр под высокими потолками свет мягко освещает избранное общество, собравшееся за столом. Вокруг бесшумно снуют темнокожие, облаченные в ливреи слуги, готовые выполнить любой приказ.
Из далекого прошлого всплыли звуки музыки: мелодия то грустная, то озорная, – и вот уже она снова в объятиях своего юного возлюбленного кружится в вихре вальса, в шелесте пышных шелковых юбок… давно, очень давно, прежде чем все сгинуло, и папа и мама упокоились в мавзолее на кладбище Святого Людовика под общим могильным камнем, на котором в немой молитве сжимает руки каменный ангел с обломанными крыльями. А все эти юноши, такие красивые, такие галантные: ее братья, кузены, ее поклонники? Их жизни унесла самая ужасная вещь на свете: гражданская война.
Все сгинуло – и все сгинули. «Мне тоже надо было уйти вместе с ними», – невольно подумала она.
В нижней галерее, выстроенной, чтобы предохранять от дневного зноя комнаты второго этажа, дама обнаружила ту, что неусыпно несла свою ночную вахту ради исполнения тайного обряда в мало кому известной уединенной роще. Ставшая свободной, она по-прежнему служила своей хозяйке не за страх, а за совесть. Не представляя себе иного образа жизни, она восприняла дарованную ей свободу как недоразумение.
– Это сделано, мадам, – произнесла она, поднимая морщинистое лицо навстречу гладкому, ухоженному челу своей хозяйки.
– Ты уверена? Ты сумела найти дорогу? – строго спросила леди.
Потревоженная служанка с трудом возвращалась из мира, где до сих пор блуждала после совершенного ею обряда.
– Это зависит, мадам… – медленно и хрипло пробормотала она на французском языке, который стал ей родным с того самого дня, как она впервые увидела свет в каморке своей матери. Усыновленная чернокожим десятником, она родилась, чтобы стать домашней рабыней, – служба, на которую определила ее рабыня-повитуха, помогавшая ей появиться на свет.