Навруз
Шрифт:
Старший из офицеров надел очки, развернул бумагу и громко, но совершенно непонятно для слушающих что-то прочел. Люди уловили лишь одно слово — Мухаммади.
Едва офицер закончил, подбежал Аждарбек и, приняв бумагу, перевел приговор на узбекский язык. Он был длинным, этот приговор, но главное оказалось коротким и стояло в самом конце — смертная казнь через повешение.
Люди способны ждать терпеливо до этого последнего слова, хотя оно уже известно заранее. Или им кажется, что оно не прозвучит, затеряется по дороге. Надежда живет, теплится даже за гранью истины.
— О боже,
Так встретила мать Мухаммади известие о казни. Ее крик разнесся над холмом и ожег всех, словно огонь. Больно и страшно стало людям. Он один, Мухаммади, отдавал жизнь за них, за это огромное людское море, притихшее у подножия виселицы. И люди застонали, заплакали. Что еще они могли сделать!
Саван ожил. Мухаммади услышал крик матери. Наверное, сердце его откликнулось на зов, но губы были сжаты и руки связаны. Мы убедились в этом, когда солдаты откинули саван. Но не сейчас… Сейчас Мухаммади лежал на помосте, прикрытый белым полотном, и полотно это колебалось.
— Дитя мое!
Узник мучался, и народ не мог смотреть на страдание обреченного. Джизакцы закричали:
— Вешайте! Вешайте скорее!
А потом бросили самому Аждарбеку:
— Негодяй, что же ты тянешь! Или мало тебе наших мучений? Хочешь продлить их и на том свете!
Испуганный Аждарбек замахал руками:
— Сейчас, сейчас… Успокойтесь!
И, когда люди затихли, он пояснил причину задержки:
— Перед смертью осужденному дадут слово, последнее слово, и вы его услышите…
Солдаты по знаку офицера подняли Мухаммади и поставили на помост под перекладину. Аждарбек развязал конец савана, откннул край, и народ увидел узника. Он был обвит веревками, а во рту торчал кляп. На глазах лежала черная лента.
— Выскажи свое желание, Мухаммади, — обратился к осужденному Аждарбек. — Закон предоставляет такое право человеку перед казнью.
Солдат вынул изо рта Мухаммади кляп, чтобы узник» мог говорить.
— Откройте глаза и развяжите руки, — произнес устало, с одышкой Мухаммади. — Хочу умереть свободным.
Он был измучен ожиданием смерти. Бледное лицо вздрагивало то ли от волнения, то ли от боли. После каждого произнесенного слова Мухаммади облизывал спекшиеся губы.
Просьба осужденного вызвала некоторое замешательство у офицеров, они посоветовались, и старший передал свое решение Аждарбеку. Тот кивнул солдатам, чтобы сняли повязку.
— Глаза откроем, — объявил переводчик узнику, — но руки останутся связанными. Можешь говорить! Ты понял, Мухаммади, это твое последнее слово, и обрати его к близким. Простись с ними! Не злоупотребляй нравом, которое тебе предоставлено. Будь благоразумен.
Черная повязка спала с глаз Мухаммади, и он увидел нас, стоявших внизу, под курганом. Увидел небо с плывущими облаками. Люди вначале зашумели, будто произошло что-то радостное, потом смолкли. Наступила тишина, неповторимая тишина. Все ждали слов Мухаммади, последних перед смертью.
И он сказал:
— Братья! Я счастлив, что могу взглянуть вам в глаза. Мои товарищи покинули этот мир, простившись с родным Джизаком. Сейчас он разрушен, лежит под пеплом, но он возродится, и вы увидите его счастливым. Увидят дети мои Юсуфджан и Рохатой и тот третий, кого ждет жена моя. Если родится сын, нареки его, душа моя, Уриниалваном, если дочь — пусть носит имя Уриной. Матушка, не зовите смерть свою! Живите, чтобы растить внуков и правнуков…
Он замолчал, и солдаты заторопились накинуть на лицо его саван. Мухаммади замотал головой, сопротивляясь насилию:
— Последнее мое желание!
Аждарбек понял, что осужденный хочет сказать недозволенное, и дал знак барабанщикам, стоявшим за виселицей. Те подняли палочки, но прежде, чем раздалась оглушительная дробь, Мухаммади успел крикнуть:
— Желаю смерти царю!..
Еще что-то крикнул осужденный — за грохотом барабанов ничего не услышали джизакцы. Петля обхватила шею Мухаммади, палач выбил из-под ног его скамью, и тело в белом саване, несколько раз дрогнув, замерло.
Склоны кургана огласились стонами тысяч людей. Я тоже крикнул, а может, и не крикнул, выдохнул боль, которая сжимала сердце. Оно не принимало смерти…
Возвращение сыновей
Пролетел над Джизаком ветер смерти, отшумел слезами и стонами и не успел затихнуть, как новое горе пало на город. Мингбаши объявил отправку мардикеров.
Снова слезы! Будет ли им конец, думал я, слушая стенания женщин. И вообще бывает ли жизнь без слез.
Мардикеров провожал почти весь город. Без меня, конечно, не обошлось. Шествие, помню, началось с окраины. После бани, одетых во все новое — светло-зеленые, почти желтые, бушлаты и шаровары, — мобилизованных повели к станции. И следом потянулись семьи: матери, сестры, братья. Все с узелками. Что смогли голодные джизакцы, то принесли с собой — кукурузные лепешки, сушеный урюк и изюм. Каждый отрывал от себя последнее, лишь бы сытой оказалась дальняя дорога. А что она дальняя, никто не сомневался. Ведь мардикеров везли на север. Далекий страшный север. Чего не наслышались о нем джизакцы!
В колонне шагал мой дядя. Он был самый бодрый и самый веселый. Так мне казалось. Его тяжелые ботинки громко стучали, шапка заломлена на затылок — всем своим видом он показывал, что не боится ни севера, ни морозов, ни царя. Дядя Джура относился к числу тех людей, которые никогда не унывают. Я хотел идти с ним рядом и то и дело пристраивался к колонне, но элликбаши и полицейские отгоняли меня, грозили нагайкой.
Впереди мардикеров, в самой голове колонны, шагал джизакский поэт Махмудхан и пел песню:
Провожая нас, не плачьте! Сердца свои не печальте! Матери, прощайте, Сестры, прощайте!А матери плакали, и сестры плакали. Джизакцы, провожая мардикеров, не надеялись увидеть их снова. Па вокзале у эшелона, вытянувшегося цепью красных вагонов, мобилизованных отпевали как покойников. Кое-кто из мардикеров тоже всплакнул. Что ж, впервые в жизни они покидали родной дом и пускались в дальний путь. Один дядя, кажется, не разделял общего уныния. Сев в вагон, он сказал: