Названец
Шрифт:
Страшно смущенный мыслью, что пойдет сам в ответ и под суд, молодой офицер тихо и почти бессознательно пошел в ту избу, откуда бежали арестанты. Зачем? Он сам не знал. Впрочем, вместе с ним половина всей толпы крестьян тоже двинулась туда же. Другие остались толковать вокруг убитого, что с ним делать: нести, что ли, куда или так оставить?
Войдя в комнату, дверь которой была раскрыта настежь, Коптев невольно ахнул… В углу на лавке сидел один из его двух арестантов. Офицер буквально остолбенел и стал на пороге как истукан.
— Что же это? Вы-то что же? Вот уж и не поймешь! Вы-то что же не бежали?
— Скажите,
— Убит, да не он… Солдат убит!
— А он?.. Сын? Бежал?! — воскликнул старик, порывисто поднимаясь с места.
— Бежал!
— Раненый?..
— Не знаю… Полагаю, что не невредим, однако все-таки палил вторым. Солдат сказывал, что выстрелил вдогонку близко и вряд, что обмахнулся. Сказывал тоже, что ваш сын, обернувшись, подбежал вблиз шагов на двадцать, шибко прихрамывая, но положил его, понятно, на месте. А там и след его простыл. Но все-таки хорошего мало, господин Львов! Вы оба только меня погубили, а толку не будет! Все равно вашего сына разыщут, и еще пуще в ответе он будет за убийство конвойного.
Коптев сел на лавку и опустил голову на руки.
«Служба десятилетняя, тяжелая, противная, пропала даром. Хуже… Она-то и привела теперь к беде, — думалось молодому человеку. — Это Бог наказывает! Не надо было браться за эдакое служение немцу против своих, православных россиян…»
Между тем Львов допытывался у вошедшего в избу солдата о сыне.
— Видать — не видал, — отвечал солдат, — а Макар сказывал, что зацепил его либо в ногу, либо, вернее, в бедро. Хромал, говорит, шибко. Подбегал, говорит, по-заячьему, приседая. Може, сгоряча, може, он тоже теперь Богу душу отдал.
Львов вздрогнул и перекрестился.
IV
Через три дня Коптев въезжал в Петербург со своим обозом. Рано утром к большому зданию на Фонтанке уже подъехало несколько бричек, на которых были его арестанты с конвойными. Привезенные были тотчас же посажены все вместе в одну отдельную камеру большого надворного здания, к дверям которого был приставлен караул, многочисленный и бессменный.
В главном здании, окнами на улицу, помещалось нечто вроде судной канцелярии самого герцога Бирона. Здесь чинился первый допрос всякого вновь арестовываемого по его личному распоряжению, после чего он отправлялся в Петропавловскую крепость. Самых серьезных арестантов отправляли в Шлиссельбург, где были заведены новые порядки содержания преступников во вновь отделанном каземате.
Семь человек вновь привезенных были все одинаково унылы, но больше всех печален, почти убит был старик Львов. К беде, что он был неведомо за что арестован у себя в вотчине, прибавилось новое горе. Он был глубоко уверен, что сына его взяли вместе с ним почти без повода. Его на всякий случай прихватили. Старик был убежден, что если не их обоих тотчас же, рассудив дело, отпустят домой, то, во всяком случае, освободят его сына.
Теперь же молодой Львов стал, в свою очередь, преступником, быть может еще более виноватым, чем отец, потому что бежал, убив конвойного солдата.
Арестанты просидели около недели вместе, их не вызывали и не опрашивали. Солдат, приносивший два раза в день пищу, объяснял им, что в канцелярии столько дела, столько народу допрашивается всякий день, что до них дойдет черед разве только недели через две.
Эта партия арестантов, ехавшая в Петербург вместе, но на разных бричках, была между собой почти незнакома. Во время пути они все останавливались на ночлег по разным избам, со своими конвойными, но раз пять или шесть, когда пришлось, за неимением помещения, остановиться в одной избе, арестанты, ехавшие вместе, только молчаливо перезнакомились, то есть видели друг друга в лицо. Разговаривать было невозможно и опасно, так как солдаты могли что-либо подслушать и, пожалуй, переврав, донести облыжно и усугубить положение.
И теперь, в первый раз очутившись вместе в одной камере, несколько человек разного рода и звания, но которых соединила общая печальная судьба, могли поговорить по душе. Разумеется, первое, о чем зашла речь, был побег молодого человека. Старик отец, Павел Константинович Львов, рассказал, как его сын бежал смело и дерзко, рискуя, конечно, быть убитым, потому что конвойным было дано право убивать беглецов.
Все заключенные единодушно порицали действие молодого Львова и говорили, что он поступил необдуманно, только ухудшил свое положение. Если он не ранен опасно и жив останется, то нет ни малейшего сомнения, что его где-либо снова разыщут, накроют и привезут. Но судьба его, как убившего конвойного солдата, будет гораздо хуже.
Старик Львов грустно соглашался с этим, но объяснял, что всю дорогу сын его думал о побеге, твердо решил бежать и он не мог отговорить его.
Прошло около двух недель, и Львов был наконец вызван. В сопровождении солдата его провели по большому двору и по длинному коридору и ввели в большую комнату. И первый человек, которого он увидел в числе пяти-шести лиц, показался ему знакомым. Присмотревшись, он никак не мог себе сказать, почему личность молодого человека ему знакома. И наконец он ахнул… Это был офицер, который командовал их конвоем.
Действительно, бедный Коптев настолько изменился, что его трудно было узнать.
Львов бессознательно двинулся к офицеру, желая что-то спросить, но молодой человек махнул рукой и отвернулся. А какой-то приказный, стоявший у окна, подошел к Львову и сурово выговорил:
— Извольте сесть и дожидаться! Разговаривать никому ни с кем здесь не дозволяется.
Минут через двадцать из двери вышел чиновник, огляделся и кликнул:
— Подпоручик Коптев!
Молодой человек поднялся и исчез за дверями вместе с чиновником. Через полчаса тот же чиновник появился в дверях и назвал Львова. Старик поднялся. Войдя в ту же дверь, он очутился в сравнительно просторной комнате, среди которой стоял большой стол, покрытый сукном, а за ним сидело пять человек чиновников со старым, суровым на вид и важным в средине. На нем было каких-то два ордена.
Держа золотую табакерку в левой руке, а в правой — взятую щепоть табаку, этот председательствующий пристально, злым взглядом присмотрелся ко Львову, потом сладко нюхнул и потеребил как-то двумя пальцами нос. Затем, положив табакерку на стол, он будто весело, чуть не радостно выговорил:
— Дворянин Павел Львов, пожалуйте!
Иностранный акцент его был настолько силен, что выходило «творянин» и «пошалте».
Львов приблизился к столу… Начался допрос. Прежде всего заговорил председательствующий с тем же акцентом: