Не будем проклинать изгнанье (Пути и судьбы русской эмиграции)
Шрифт:
Их было двое, молодых русских инженеров, недавних студентов. Они жили в Петрограде в одной комнате в голодном 1918 году и не помышляли об эмиграции. Оба уже работали по специальности при новой власти. Разница между ними состояла в том, что один был здоров, а другой страдал расстройством пищеварения и не переносил постного масла. Эта маленькая деталь и привела одного из них в Париж, другой же остался в Петрограде. Тот, который был болен, вынужден был перебраться в Крым, где в то время продовольствия было вволю. В Крыму, служа инженером у разных южных правителей, он и попал в поток эмигрантов, хотя ничем не запятнал себя перед большевиками.
Много лет спустя оба инженера встретились в Париже. Один из них был давним эмигрантом, другой - "совслужащим", приехавшим в командировку. Вопрос об эмиграции в этом конкретном случае был обусловлен нехваткой коровьего масла. Разумеется, рассказанная В. А.
Сам В. А. Оболенский обязан своим отъездом "в последнюю минуту" тоже маленькой случайности. Транспорт "Рион", на который у него имелся подписанный генералом Врангелем пропуск, ушел раньше времени. Часть пассажиров осталась в катастрофическом положении. Уехать В. А. Оболенскому помог "французский офицер", случайно встреченный в порту. Им оказался капитан Пешков - брат Якова Свердлова и приемный сын М. Горького. В это время он уже был на французской службе и впоследствии дослужился до чина генерала. Он и устроил семью В. А. Оболенского на французский броненосец "Вальдек Руссо", стоявший на севастопольском рейде.
В. А. Оболенский был в числе тех русских людей, которые до самого последнего момента не помышляли об эмиграции. Решение об отъезде было принято буквально в последние дни под напором обстоятельств: оба сына Оболенского, которых он считал погибшими, за несколько дней до падения Крыма, бежав из плена у красных, пробрались в Севастополь. Это и предрешило отъезд, ибо оставаться в Крыму для них было равносильно самоубийству.
"Те несколько минут, в течение которых я решил покинуть Россию, - пишет В. А. Оболенский, - вспоминаются мне, как самый трагический момент моей жизни. Я не принадлежу к числу людей, у которых "глаза на мокром месте", но тут я не выдержал и разрыдался" 9.
В. А. Оболенский, подобно многим русским беженцам, уже предчувствовал, что в эту минуту кончается настоящая, полная жизнь и начинается совсем другая. В 1937 году, в возрасте 68 лет *, он так подвел итог своей эмигрантской жизни: "Эти годы я не могу назвать жизнью. Двадцать лет, проведенных мною в эмиграции, я ощущаю не как жизнь, а как доживание" 10.
* Владимир Андреевич Оболенский скончался во французском городке Бюсси-ан-От в 1950 году на 81-м году жизни.
* * *
Эвакуация остатков белой армии из Крыма в сопровождении большого числа гражданских беженцев была, безусловно, кульминационным моментом эмиграции. Крымская эпопея и последовавший за ней исход получили отражение в русской литературе, публицистике, кинематографе. Столкновение белых и красных в Крыму в течение долгого времени питало и советскую, и эмигрантскую поэзию и даже фольклор. Вероятно, поэтому в массовом сознании русский эмигрант - это прежде всего человек, прошедший через Крым и проделавший вслед за этим "типичный" маршрут беженца: военные лагеря в Галлиполи (Турция), Константинополь, остров Лемнос (Греция) для казачьей части эмиграции, затем "европейское шатание" по странам славянской или тяготеющей к славянской цивилизации - Болгарии, Югославии, Польше, Румынии, Чехословакии, затем берлинское "сидение" и, наконец, парижский "финал" с "эпилогом" в Нью-Йорке.
Однако исход из Крыма был далеко не единственным. Тропы беженцев проходили и через афганскую, и китайскую границы (в Шанхае со временем образовалась весьма внушительная колония русских), и через Польшу, и Финляндию, и через прибалтийские буржуазные республики. Исход был весьма растянутым и во времени. В первые годы после революции, когда еще сохранялись многие демократические свободы и, несмотря на дипломатическую блокаду, значительные экономические, торговые и культурные связи со странами Западной Европы и Америки, сам выезд за границу в глазах советских властей не представлял еще никакого криминала. Многие руководители советского государства до революции подолгу жили в эмиграции, часто ездили в Европу по партийным делам, для поддержания связей с западной социал-демократией, и сам факт поездки за границу воспринимался спокойно: это была часть давней традиции русской интеллигенции, чуть ли не ритуал российской культурной жизни. Западная Европа еще не ассоциировалась с образом врага. Собираясь весной 1922 года на Генуэзскую конференцию, советская дипломатия намеревалась не отталкивать от себя буржуазную Европу, а "наводить мосты" экономического и политического сотрудничества, разрушенные в ходе мировой и гражданской войн. При жизни В. И. Ленина и в первые годы после его смерти продолжалась так называемая
В этот период с разрешения Ленина, Луначарского, Дзержинского, Бухарина, Зиновьева, Каменева за границу выезжали многие представители русской научной и творческой интеллигенции. Многим разрешалось выезжать для лечения. Отчасти, вероятно, сказывалось то, что русский рубль в этот период был конвертируемой валютой. Следует отдавать себе отчет и в том, что, несмотря на происшедшее размежевание, в русском обществе еще сильны были традиции идейной терпимости, диалога, еще не был наложен запрет на критику и полемику, как это произошло в 30-е годы. Многие из тех, кто оказался идейным или нравственным противником советской власти, сохраняли в правительственных кругах крепкие дружеские связи, нередко основанные на совместной борьбе с царизмом. Еще не утвердилось воззрение, что врага нужно непременно уничтожать. Еще Максим Горький не произнес своей злополучной фразы "кто не с нами, тот против нас". При всей непримиримости Ф. Э. Дзержинского к врагам советской власти он умел уважать человека, понимал роль и место интеллигенции в русском обществе. Когда в 1922 году в Москве повторно арестовали Н. А. Бердяева, Дзержинский лично вызвал его на допрос, имел с опальным философом долгую беседу и не только освободил его из-под стражи, но и, учитывая небезопасность передвижения по ночной Москве, отправил его домой на служебном мотоцикле 11.
Но интеллигенция не могла принять те идейные и нравственные ограничения, которые накладывали на нее условия нового времени. Эта интеллигенция заявляла свой протест, вела идейную борьбу против начавшего набирать силу государственного бюрократического аппарата и поэтому становилась все более неугодной. Угодничать же она не могла и не хотела. Приходилось уезжать...
Однако и за границей многие эмигранты долгое время жили, считая себя советскими подданными и надеясь вернуться на родину. Но постепенно, по мере "усыхания" демократии в советской России, формирования психологии "поиска врага", отношения с эмиграцией и правила выезда за границу все более ужесточались. Изъявивший желание поехать по какому бы то ни было поводу на Запад автоматически попадал в разряд подозрительных. Имеются свидетельства близко знавших Сталина, в частности бывшего его секретаря Бориса Бажанова, о том, что генсек не любил поездок за границу даже ближайших своих сподвижников. Весной 1926 года Бажанов вознамерился поехать на несколько дней в Германию в командировку от Наркомфина (он в это время писал работу об основах теории конъюнктуры и нуждался в материалах). У него было две возможности получить разрешение: провести поездку через постановление Оргбюро ЦК или получить личное разрешение Сталина. Бажанов, учитывая свою близость к генсеку, решает испросить согласие у него. Ответ Сталина весьма типичен: "Что это вы, товарищ Бажанов, все за границу да за границу. Посидите немного Дома" 12. Не дает результата и попытка Бажанова заручиться согласием Молотова. Ответ, по сути дела, тот же: "Пусть посидит дома".
"Теперь возможности нормальной поездки за границу для меня совершенно отпадают", - констатирует Бажанов.
Нетрудно понять, что для рядового человека выезд за границу с середины 20-х годов был практически исключен. Эмиграция к этому периоду становится капельной. Фактически каждый выезд санкционируется самим Сталиным. Так, в 1931 году, после ходатайства Горького, он милостиво разрешает выехать за границу Е. Замятину, для которого после публикации на Западе романа "Мы" литературная жизнь в СССР уже была невозможна, его не печатают, начинается травля в газетах. Но его выезд - уже исключение. Сталин упорно отвергает неоднократные просьбы М. Булгакова о выезде за границу. Вернувшийся в 1932 году после долгого периода жизни в эмиграции Сергей Прокофьев до самой смерти в 1953 году (композитор умер в один день со Сталиным) так больше и не смог выехать за границу, где у него было множество поклонников. Культурные и гуманитарные связи советской России с внешним миром все более и более слабеют и, наконец, почти совсем прекращаются.
"Приток эмигрантов еще продолжался вплоть до 28-го, 29-го годов, пишет в своих воспоминаниях Н. А. Кривошеина (урожденная Мещерская).
– Потом если кому-нибудь и удавалось уехать из СССР, то чрезвычайно редко и трудно: понемногу выросла стена из чертополоха, невидимая, но и непроницаемая, и какое бы то ни было общение с Россией на долгие годы совсем прекратилось. Вот эта полная оторванность от родной страны, от того, что там делается, стала с годами одной из основных черт жизни и психологии первой волны людей, вынужденных стать эмигрантами" 13.