Не хлебом единым
Шрифт:
— Без четверти десять, — сказала Надя. Дмитрий Алексеевич нахмурился.
— Да, я уже опоздал на сорок минут. — Старик засуетился, надел пальто, нахлобучил шляпу. Остановился, стал загибать пальцы: — Трамвай, электричка, там ходьбы минут десять, — в общем получается полтора часа. Бегу! С вашего разрешения… — он поднял чашку. — За то, чтобы я не опоздал… Надежда Сергеевна! За успех моего предприятия, ради которого я должен покинуть такой прекрасный стол и такую компанию.
Выпив водку, он схватил кусок хлеба, положил на него пласт ветчины, поклонился Надежде Сергеевне и,
— Как он вдруг… — сказала Надя. — Ни с того ни с сего…
— Он что-то мне говорил дня три назад…
— Правда? Говорил? — Надя оживилась. Ей чуть не отравило весь вечер одно внезапное и нелепое подозрение. — Где же этот человек живет?
— В Малаховке.
— Ах, даже вот как!..
Надя совсем успокоилась. И тогда грудь ей приятно сдавило знакомое, запретное чувство, грех, который смело распоряжался в ее душе, потому что он уже был ей ведом. Она покраснела и опустила голову, чувствуя, что преображается в ту, обитательницу зеркала. Она сама еще не знала ее, боялась, что Дмитрий Алексеевич будет недоволен этой переменой, но удержать ту уже было невозможно. Тишина сгустилась над ними и зазвенела.
— Который час? — спросил Дмитрий Алексеевич сдавленным голосом.
— Без трех минут десять. — Надя встала и прошлась по комнате. — Это у вас радио? Можно, я включу?
И старый, рваный репродуктор завибрировал эстрадным баритоном, сладким и страстным, как духи Ганичевой.
Дмитрий Алексеевич и Надя громко рассмеялись: певец сразу же выгнал из комнаты весь страх. Он продолжал и дальше, делая кокетливые вздохи почти перед каждым словом: «Ах, первое письмо, ах, первое письмо… Ах, вы найдете слезинку между стр-о-ок…»
— Ишь ты, какой молодец! — сказал Дмитрий Алексеевич.
Надя выдернула вилку из штепселя, и баритон умолк.
— Зачем? Дайте ему допеть. Он сейчас не то еще покажет!
Дмитрий Алексеевич привстал, повернулся и схватил вилку, чтобы скорее включить… Но это была мягкая рука Нади. Они оба в одно и то же время включили радио и отдернули руки. Баритон неистово завибрировал, зажужжал: «Я был пьян от счастья, любви и трево-о-о-ог!» Но ни Надя, ни Дмитрий Алексеевич не услышали его. Тихий звон наполнил комнату. Ничего не видя, Дмитрий Алексеевич опустился на свой стул.
— Допьем? — сказал он, кашлянув. — Тут вот осталось…
— А? — спросила Надя. И что-то подтолкнуло ее поближе. — Что вы сказали?
Он ничего не ответил.
— Вы что-то сказали? — растерянно спросила Надя, подходя к нему сзади, наклоняясь над ним. — Что-то допить?..
И пальцы ее ласковыми змеями вползли, проникли, перебирая его волосы.
— Дмитрий Алексеевич! — каким-то новым голосом сказала она, с силой прижимая большую, послушную голову к своей груди. — Дмитрий Алексеевич!
«За одну минуту счастья с ним отдам все», — мелькнули в ее памяти чьи-то знакомые слова.
Он обнял ее,
И высказав все это, она сама прижалась лицом к его губам, к глазам, к твердому выступу на щеке, смеясь, шепча безумнейшие слова.
…В два часа ночи Дмитрий Алексеевич, широко раскинув руки, спал на своей постели из ящиков, на сером, сбитом в ком, байковом одеяле. Пиджак его Надя повесила на стул, рубаху расстегнула, обнажив худую грудь с крупными выпуклостями ребер. Он глубоко и жадно дышал и был похож на большого, измученного птенца. В эти минуты многое можно было прочесть на этом бледном лице, с горько сдвинутой бровью, на этой усталой, широкой груди, которая в студенческие годы Дмитрия Алексеевича, наверно, не раз обрывала ленточку финиша.
Надя сидела около него, на том же одеяле, и не сводила грустных глаз с его лица. Иногда вдруг сжимала руки. Слезы, скользнув по щекам, падали на его рубаху. И шепнув: «Нет, я тебя не отдам!», она целовала его мощную ключицу и слышала, как бьется под нею большое сердце. Слезы быстро высыхали, лицо Нади прояснялось, и, шмыгнув носом, она осторожно шевелила, перебирала волосы Дмитрия Алексеевича, убирала с большого, прорезанного острой складкой лба. Складка эта и во сне не стала мягче. «Господи, а я искала героя! — счастливо оцепенев, думала она. — Неужели я им владею? Нет! Я теперь тебя опутаю! Ни к кому ты от меня теперь не уйдешь, ни к какой Жанне».
Так, сторожа Дмитрия Алексеевича, она просидела до утра. На рассвете она подошла к окну я увидела пустынный Ляхов переулок, скованный морозцем, распахнутые ворота и пустой двор дома на той стороне. Все было мертво, тихо, и только вверху, на крышах, растекались, ширились светлые, веселые полоски: где-то сзади поднималось солнце.
Надя оглянулась на Дмитрия Алексеевича и задумалась. Вот и она прыгнула со своего поезда. Это был головокружительный прыжок. Новыми глазами она осматривала все вокруг себя: здесь был дом, куда привел ее неожиданный попутчик. Что ждало ее? Да… Она все-таки отважилась! Хотя ее, кажется, не особенно звали…
«Я проснулся на мглистом рассвете неизвестно которого дня, вспомнились ей стихи Блока. — Спит она, улыбаясь как дети, ей пригрезился сон про меня».
Нет, не она спала, а он спал, и в снах его не было Нади. Там было что-то большое и тяжелое. А она, на этом мглистом рассвете, тихо просыпалась от своих детских снов. Растерянная улыбка тихо угасала на ее лице. Надя взглянула на чертежную доску — громадную, уходящую вверх, в полумрак, оглядела комнату, где все было, как у солдат — по-походному, — и вспомнила другие строки из того же стихотворения: «Заглушить рокотание моря соловьиная песнь не вольна».