Не хлебом единым
Шрифт:
Потом она опять повернулась лицом к безжизненному переулку и отпрянула, заливаясь медленной краской. Там, на той стороне по тротуару, неспешно пошаркивая, оттянув кулаками карманы вязаного, как чулок, пальто, шел Евгений Устинович. Он остановился, посмотрел на свой дом, на свое окно, поднял повыше воротник, мотнул головой от холода и пошел дальше — бочком, бочком, притопывая, как это делают ночью дежурные дворники. «За успех моего предприятия!» — вспомнила Надя его рыцарский тост. «Ах ты, обманщик, лиса, коряга противная», — смеясь, шепнула она и показала кулак
А переулок между тем светлел, в бледном, золотисто-зеленом небе появился телесный оттенок, оно отогревалось, все больше прибавлялось в нем живой теплоты. А из-за ярко освещенных крыш словно доносились радостные трубы зари. Да, в Москве начинался новый день, а для Нади и новая жизнь. Начиналась она, правда, не в отдельной квартире, полуголодная жизнь, но с большими радостями и большими горестями, жизнь настоящая. Счастье! Оно никогда не бывает сладким и не похоже на плакаты по страхованию имущества. Оно подкрашено горечью — и об этом Наде предстояло узнать очень скоро.
— 11 -
В семь часов утра она убрала в комнате изобретателей, еще раз поцеловала спящего Дмитрия Алексеевича, оделась и тихонько вышла. Все было спокойно, никто не встретился ей в коридоре. Она закрыла за собой наружную дверь и облегченно вздохнула. Но тут Надя вдруг отчетливо увидела своего покинутого Николашку, с вытянутым личиком, с большими удивленными глазами: он стоял в кроватке и не плакал, смотрел на пустую мамину кровать и на дверь. Бровки его были жалобно подняты, он ничего не понимал, потому что как же можно быть живым и так долго не видеть мамы — даже ночью, даже утром! Ахнув, браня себя, Надя поспешила вниз, через двор, к воротам. Далеко в переулке светилась зеленая лампочка такси. Надя добежала, дернула ручку, упала на мягкое сиденье, и только тогда, когда замелькали справа и слева столбы и дома, она подумала, что теперь придется отказаться от некоторых привычек, от таких вещей, как такси. «В последний раз, — решила она. — Будем жить построже, как полагается учительнице географии».
Дома все было в порядке. Николашка сидел за столом на своем высоком стуле. Шура кормила его кашкой, он двигал щеками и тянулся ручонками к блюдцу.
— Ах ты, моя дорогая-золотая! — тихо запела Надя, еле удерживаясь, чтобы не стиснуть, не расцеловать своего мальчугашку. Но она сперва сбросила пальто и, приговаривая «дорогая-золотая, серебряная», побежала на кухню мыть руки. Николашка громко заревел — ушла мамочка. Но вот она уже вернулась и взяла его на руки. Посмотрела, не подопрели ли ножки, и, поцеловав несколько раз сына, раскрасневшись от счастья, она принялась его кормить.
— Все, все Леониду скажу, — пробасила старуха в дверь. — Погоди вот. Пусть только приедет.
— Приедет — на него тогда и шипите, — ответила Надя через плечо. — За то, что он бросил первую жену с двумя детьми.
— Во-он чего! Та сама ушла. Такая же гулящая дрянь была…
— От него и третья уйдет, — сказала Надя, целуя Николашку. — А со мной, пожалуйста, не разговаривайте. Я вас знать не хочу.
Днем
Дверь открыл Евгений Устинович.
— Здравствуйте, Мефистофель, — негромко сказала ему Надя.
Они замолчали, глядя друг на друга.
— Здравствуйте, Маргарита, — в нос, негромко пропел наконец старик, заставив Надю покраснеть. Но тут же он сообразил, что ему, как приехавшему из Малаховки, полагается ничего не знать. Он нерешительно посмотрел на Надю. — Простите, а как я должен понимать ваше столь необычное приветствие?
— Шутки шутками. А я хочу вам по секрету сказать одну вещь, — шепнула Надя. — Я видела агента иностранной разведки.
— Не может быть! Где? — Глаза профессора округлились за стеклами очков. Он оглянулся и приблизил к Наде ухо, из которого, как порванные струны, торчали седые завитки.
— Я твердо в этом убеждена, — сказала Надя. — Он дежурил сегодня всю ночь у нас под окном. Надо было бы поймать этого шпиона и наказать.
Старик постоял, наклонив голову, подумал, строго посмотрел на Надю.
— Дело серьезное. Да. Очень серьезное… А стоит ли его наказывать? Ведь он, бедняга, на своей работе насморк получил!..
Надя, пряча улыбку, хотела было пройти дальше, в коридор, но профессор остановил ее.
— Надежда Сергеевна. Пожалуйста, ничего не говорите Фаусту. У него сегодня дурное настроение. Он меня съест за это.
— А что он?..
— Лежит до сих пор. Мрачен. Мысли…
У Дмитрия Алексеевича болела голова. Он лежал на своих ящиках, щупал лоб, смотрел в стену и думал — все об одном и том же.
«Ханжа! — говорил он себе уже в который раз. — Ты ведь изменил Жанне! Так продолжай, что ж тут охать?»
И, охнув, поворачивался на другой бок. Нет, это не было изменой, отвечал он себе, а в общем, там будет видно…
«Что будет видно? — возникала вдруг новая мысль. — А что будет с этой? Почему я не отверг ее сразу? Зачем надежды подавал? Слаб? Или люблю, может быть? Она-то любит, это видно… потому и пошла на все. Она может потребовать от сердца отчета. А если отчета не будет, зачем обманул? И придется все-таки ей что-то сказать, хотя пробуждение будет для нее тяжелым. Но я-то — разве я ее обманул? Ведь она нравилась мне, я не смог…»
— Ах… — сказал он и повернулся на спину, закрыл глаза рукой. «А та? — подумал он с болью. — Совсем еще девчонка. Она там надеется, что я в Кузбассе, поверила опять, что я не сумасброд, что есть герои на свете! Можно ли сейчас, в такую минуту, и так ее предавать! А Надя… Что же сказать ей до свиданья?..»
«Хорош, хорош! — услышал он вдруг новый, твердый голос. — Ты так и будешь теперь размышлять!.. А машина? Ведь ее все-таки надо вручить? Сколько сегодня на твоем путевом столбе? Тридцать три? Так о чем же надо сегодня думать: решать детские головоломки или думать о главной части твоего существа — о деле?»