Не хлебом единым
Шрифт:
И этот голос решил все. Дмитрий Алексеевич нахмурился и спустил ноги с постели. В эту минуту и вошла в комнату Надя.
— Здравствуй…те! — сказала она радостно. Тревога ее была искусно спрятана.
Дмитрий Алексеевич виновато посмотрел в сторону. Помедлив, он набрался сил и поднял голову, чтобы сказать Наде решительные слова. И она поняла все.
— Не говори! Я все понимаю, — она села рядом с ним. — Дмитрий Алексеевич, подождите еще один день! Дайте мне этот день… Мы побудем вместе, куда-нибудь пойдем…
«И не вернемся», — подумал Дмитрий Алексеевич, невесело улыбаясь.
— Нет, — он вздохнул и пощупал пальцами лоб. — Да… это я и хочу сказать. Нам нельзя продолжать это. Вот это…
Они оба замолчали. Вошел Евгений Устинович,
— Погодка хороша! — закричал он, чтобы прогнать их смущение. — Ах, молодые люди, молодые люди! Шли бы на улицу.
Дмитрий Алексеевич молчал. Надя смотрела на его бледное лицо, читая все его мысли, понимая все. В ней что-то происходило — в ответ на его молчание. В эти минуты она словно вырастала в матери этому громадному человеку. А то, сумасшедшее, милое существо, которое еще вчера она не могла в себе удержать, оно незаметно таяло в ней, исходя тихими слезами.
Надя встала, быстро сняла и повесила пальто. Сегодня она была одета в свой учительский строгий, темно-серый костюм. И она повернулась к Дмитрию Алексеевичу, словно ожидая рабочих распоряжений, чтобы все увидели: если так надо, она станет другой. Это был ее ответ на первую горечь счастья.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
— 1 -
Возможность увидеть настоящий героизм представляется не часто. И не потому, что героев мало, совсем по другой причине. Герой восходит на вершину своей высокой жизни, еще не имея на груди привлекательного золотого значка. Как раз в эти-то минуты он и герой! Восхождение это иногда длится годами, десятилетиями, а подчас остается незамеченным до самого конца. Герой — рядом с нами, и мы его не видим, вот как бывает иногда! Поэтому, должно быть, и находятся люди, которые говорят, что героев вообще нет, а есть расчетливые сеятели, засевающие поле, чтобы собрать затем сам-десят.
Но посмотрите: вот Дмитрий Алексеевич — его жатва зреет уже шесть лет, а колосьев еще не видно. Работая слесарем седьмого разряда или преподавателем математики, он мог бы за последние два года приобрести все вещи, нарисованные на огромном плакате «Страхование имущества», вывешенном в его переулке! В том-то и чудесно непонятная особенность этих людей, что они несерьезно смотрят на громадный и, несомненно, нужный плакат, не вникают в его существо, не боятся ни огня, пожирающего имущество, ни стихийных бедствий. Ни большие, ни малые деньги не задерживаются в их руках, не оседают на текущем счете и не превращаются в добротные вещи, которые можно застраховать. Они шутят между собой над тем, что кое-кому из нас кажется серьезным. А то, над чем иные опрометчиво подшучивают, для них святыня. «Автор», впервые пришедший на прием к академику, тих и скромен. Но если этот ученый (например, академик Флоринский) скажет ему, что он прав и что открытие его представляет большую ценность, тогда он становится человеком конченным и может даже показаться опасным. Он ни за что не бросит дело, не свернет в сторону и будет ломиться во все двери и стучать кулаками до конца, хотя он знает, что конец этот часто бывает грустным.
Профессор Бусько, ссылаясь на Дизеля, говорил, что будто с годами отвыкаешь от надежд, но это было всего лишь красное словцо! Никогда еще он не цеплялся за надежду так, как ухватился после близкого знакомства с Дмитрием Алексеевичем, который упорно доказывал ему, что от друзей может быть прок. Сказав Лопаткину «не клянись», он все же клятву его принял, чувствуя, что новый друг в случае успеха сразу же протянет руку и ему, поможет вручить порошок для тушения пожаров.
И сам Дмитрий Алексеевич с годами не отвыкал от надежд. Правда, лицо его было равнодушно, когда он, например, давал Наде для перепечатки жалобу, письмо или протест, он даже смеялся над ними, но чувства его Надя уже умела читать. Ей легко далась эта грамота, недоступная для многих. И она знала, что Дмитрий Алексеевич
Однажды, приблизительно в мае, Надя подошла к нему, чтобы спросить о чем-то. Дмитрий Алексеевич в это время наклонил голову, и Надя беззвучно ахнула: его светлорусые волосы, которые становились все болезненнее на вид и как бы смирнее, эти дорогие ей пряди были попросту на треть седыми! Это все сделали надежды. Они не сбылись.
Но еще больше было у Дмитрия Алексеевича надежд свежих, непроверенных. Он отослал в несколько инстанций свой новый, улучшенный проект и месяца три ходил уже по приемным, встречая везде знакомые, вежливые взгляды с насмешливой оглядкой в сторону. Взгляды, к которым нельзя привыкнуть, так же как нельзя отвыкнуть от надежд.
Кто же смеялся? Сердиться нельзя было на этих людей. Это все были честные работники стола, отлично знающие, что все, что можно было изобрести, изобретено в прошлом веке. Их смешило, что «педагог», — как они прозвали Лопаткина, писал по своему вопросу, в самые высокие адреса. Чудак! Мало ему было таких авторитетов, как Авдиев, как академик Саратовцев!
Некоторые из этих людей принимали Дмитрия Алексеевича строго, говорили с ним колючим басом и морщились. Они смотрели на него, как им казалось, с государственных позиций. «Сколько ненужной волокиты вносят в аппарат вот такие изобретатели кислых щей, — говорили их взгляды, — сколько средств уходит на всю эту дурацкую переписку с бездельниками и проходимцами!»
Но Дмитрий Алексеевич понимал их и не злился, а лишь все терпеливее сжимал губы.
Вот так, получив очередной отказ, ответив вежливым поклоном на знакомую вежливую улыбку, он шел однажды по длинному коридору министерства, заставленному шкафами и старыми письменными столами. Дело шло к июлю, было очень тепло, даже душно. Самые неожиданные шумы министерской жизни обдавали Дмитрия Алексеевича. Доносился треск машинок, и через открытую дверь он видел потолок и стены бюро, обтянутые кремовой тканью. Потом налетал порыв тишины — это Дмитрий Алексеевич проходил мимо приемной начальника. Через дверь он видел собранные кверху шелковые шторы и сверкающие стекла открытых настежь окон, стол с телефонами и секретаршей, и посетителей на диванах и стульях. В соседней комнате шло совещание. Дальше был зал столов на сорок, и за каждым сидел человек. И везде — в коридоре, в дверях, в углах за шкафами — стояли по двое, по трое люди, сложив руки за спиной, прислонясь к стене, и все что-то обсуждали. Громадный корабль министерства летел вперед, все матросы добросовестно несли свою вахту, и никому не хотелось всерьез возиться с каким-то проектом машины для литья чугунных труб, проектом, не предусмотренным никакими планами.
Пройдя весь этот корабль насквозь, Дмитрий Алексеевич вздохнул, постоял, провел рукой по лицу и стал спускаться вниз. Из вестибюля он умело проник в лабиринт зеркальных дверей и вышел на яркую от летнего солнца улицу. Здесь, на тротуаре, он чуть ли не лицом к лицу столкнулся с секретаршей Дроздова, с той самой, которую он назвал когда-то «русской зарей». Заря была в узком платье, с коротенькими рукавчиками покроя «японка», которые так хорошо обнажают руку и делают плечики покатыми. Волосы секретарши были коротко подстрижены и окружали ее голову желто-белым веночком, открывая детскую шейку. Заря шла и кушала мороженое из вафельного стаканчика.
Дмитрий Алексеевич чуть заметно поклонился ей и ускорил шаг. Но девушка остановила его.
— Господи, как вы изменились! Лопаткин, кажется? — Она покачала маленькой головой. — Все ходите?
Дмитрий Алексеевич ответил: «Да, хожу», и приготовился отвечать на неприятные вопросы. Но девушка, быстро взглянув на него, с болью двинула морщинкой на переносице, отвернулась, задумалась, глядя на вафельный стаканчик. У нее на груди был комсомольский значок, и этот маленький значок, должно быть, сейчас жег ее, требовал решительного поступка. Заря опять взглянула на Лопаткина и вдруг решилась: