Не хлебом единым
Шрифт:
Повесив трубку, Дмитрий Алексеевич опять прислонился к стене и стал свертывать новую цигарку. Он закурил, пустил дым к потолку, и Надя, стоя в дверях, сказала ему как бы шутя:
— Вижу, вы теперь не следите за нормой…
— Последняя, — сказал Дмитрий Алексеевич.
Когда он докурил, Надя опять, взяв за руку, легко втолкнула его в комнату.
— Я кое-что поняла из вашего разговора. Как это так не остановились нигде? А у меня?
— Я думал, может быть, неудобно?
— Боитесь меня скомпрометировать? — весело сказала Надя.
В эти слова было нечаянно вложено что-то такое, какое-то грустное воспоминание, и Дмитрий Алексеевич постарался ничего не заметить.
— Вы что-то все оглядываетесь, — сказала Надя. — Его здесь нет. Он давно уже здесь не живет. Так что можете располагаться у вашего соавтора, как дома.
Мимоходом Надя взглянула на себя в зеркало, и оттуда на нее
Они сели друг против друга. Наде показалось, что Дмитрий Алексеевич украдкой посматривает на нее какими-то горящими глазами, и она опустила ресницы, чтобы не мешать ему. Ей многие говорили, что у нее за эти годы появилась новая, грустная красота. «Если она действительно появилась, пусть помогает мне», — подумала Надя.
Немного погодя она, затаив дыхание, взглянула на Дмитрия Алексеевича. Оказывается, только ей одной было тесно в этой комнате. Он уже чувствовал себя здесь, как дома. Достал блокнот и, прикусив губу, смотрел в него теми же горящими глазами.
— Что это у вас? — тихо спросила Надя.
— Кое-какие мысли. Эскизик небольшой, — и он, счастливо покраснев, спрятал блокнот в карман гимнастерки.
— Это вы там сделали?
— Там, — ответил он и улыбнулся. — Как видите, слова «лишение свободы» неточны. Кто научился думать, того полностью лишить свободы нельзя.
— Ну и что вы там надумали?
— Так, небольшую вещь… Если наша машина действительно пойдет… В общем, автоматический цех по производству труб. Знаете, я убедился…
— В чем?
— Прав Евгений Устинович. Прав Араховский. Мыслитель не может не думать. Когда человек долго упражняется, перебирает в уме какой-нибудь клубок вопросов, он постепенно достигает совершенства в этой области. И тогда что-то растормаживается в голове, и наступает цепная реакция. Одна мысль рождает другую. Это целый мир. Я вижу огромные возможности. То, что раньше мне казалось решением только частного вопроса, в действительности ключ ко многим большим делам. В первый раз я задумался над этим, когда вы мне подали мысль о двухслойных трубах. Помните? Я тогда увидел вдруг краешек того, что там открылось мне полностью. Так что естественно: когда тебя посетит такая мысль, разве можно сидеть, и горевать о том, что твое физическое передвижение ограничено забором? Наоборот, я там был свободен от этой дурацкой переписки, от всех этих обвинений в клевете, в корысти, в лжеизобретательстве. Сидишь себе высоко-высоко на ферме моста, вверху — небо, внизу — река, пороги. Электричества нет. Что-то случилось с трансформатором. Слезать вниз нет смысла. Вот и думаешь, пока внизу чинят. Два часа! Или вечером — сядешь около барака…
Да, этот человек, в котором чуткая готовность к бою стала привычкой, он не мог, спустившись оттуда, со своей высокой фермы, сразу окунуться в теплые заводи, поросшие вечной травой, наполненные звоном и стрекотом, кишащие своей жизнью, своими особыми страстями и далекие от холодного и стремительного главного течения.
«Ничего», — сказала себе Надя, ласково посмотрев на его спину, обтянутую белой, вылинялой гимнастеркой, и ушла на кухню ставить чайник. Там она немного замешкалась, а когда вернулась, то можно было заметить, что губы ее с помощью соседкиной помады стали чуть-чуть краснее, самую малость, а лицо как будто стало матовым, хотя родинка на щеке оставалась такой же милой и бархатистой.
— Ну? — сказала она, глядя на него и слегка краснея.
Вопрос этот был задан оттуда, из лесных зарослей жизни, и Дмитрий Алексеевич его не услышал.
— Что «ну»? — спросил он, смеясь. — Вы же еще не закончили свой рассказ! Закончите — тогда наступит моя очередь. — Ну-ну, — прозвучал тот же голос, и Надя, сев против Лопаткина, стала рассказывать. Это была уже новая глава в ее рассказе — о том, как и почему Дмитрий Алексеевич был освобожден.
Одним из первых героев этой главы, неожиданно для Лопаткина, Надя назвала Андрея Евдокимовича Антоновича. Оказывается, в тот час, когда он вместе с Максютенко спускался в котельную, чтобы по решению комиссии сжечь два мешка документов, им овладел вовсе не страх, как это показалось Максютенко. Бояться, собственно, нечего было. Боялись Максютенко и Урюпин. У Антоновича ноги подкашивались от другой причины: он слышал, что Надя просила выдать ей папку с несекретной перепиской Лопаткина и что ей отказали. Во время работы комиссии он осторожно заговорил об этом, и Урюпин, громко хохоча, поднял его на смех. Антонович знал, что в папке не только свобода — вся жизнь Дмитрия Алексеевича. И притом у него было свое мнение по поводу всей этой истории: он считал, что Лопаткина осудили неправильно. Теперь, спускаясь в котельную исполнять то, что он недавно подписал,
Он сам не знал, для чего ему понадобилось бегство из котельной, но когда Максютенко завел разговор о лампочке, что-то подбросило Андрея Евдокимовича. Он убежал, и не для того, чтобы искать лампочку, — ноги вынесли его кратчайшим путем к воротам. Он мелко затопал по мокрому асфальту Спасопоклонного переулка. На углу взял такси и через пять минут был около того здания за решетчатой оградой, где помещались военная прокуратура и трибунал. Здание было словно опущено в самую глубокую тень ночи. Оно поразило Антоновича своей нежилой затемненностью, в нем как будто не было окон. Андрей Евдокимович поднялся по пустынной лестнице на второй этаж трибунальской половины. У входа в полутемный коридор его встретил солдат с винтовкой. В трибунале, оказывается, никого не было. Работа окончилась, все разошлись по домам.
— Телефон, молодой человек, телефон! — горячо зашептал Андрей Евдокимович. — Домашний телефон председателя!
Но солдат не мог ничем ему помочь. Он посоветовал обождать, когда придет с ужина младший сержант. Минут сорок, не больше.
— Что делать, что делать?.. — Андрей Евдокимович прошелся несколько раз по площадке и вдруг быстро-быстро загремел по лестнице вниз. Машина ждала его у ворот.
— Спасопоклонный, — коротко приказал он. — И быстрее, пожалуйста.
Когда начали жечь бумаги, Антонович прощупал мешок и сразу узнал твердый выступ — толстую, тяжелую папку. Если бы он не нашел ее здесь, он бы перешел к другому мешку. Но она была здесь. Он сунул ее подальше в мешок и затрясся, чуть ли не заплясал от лихорадки. Потом он достал опять и уронил эту папку в тень, наступил на нее. Затем отодвинул ногой назад, к загородке с углем, а через несколько минут незаметно бросил ее туда, за дощатый борт, и проворно завалил углем. Сразу в нем все запело, и вот здесь-то пришел Урюпин, и Андрей Евдокимович сказал ему свои гордые, исторические слова о порядочности.
Весь следующий день Андрей Евдокимович то и дело спускался во двор, к котельной, похаживал там, а иногда даже заглядывал вниз, к истопникам, прикурить. Молодой рабочий ни о чем не догадывался. А старый истопник, по фамилии Афончев, смекнул и однажды молча вышел вслед за Андреем Евдокимовичем и во дворе, так же молча, вытянув шею, уставился на него. Старик, наверно, решил, что речь пойдет о каком-нибудь неплановом заработке. Он еще больше уверился в этом, когда Антонович пригласил его сходить на уголок. В пивной они заняли отдельный столик в углу, Антонович заказал все, что полагается. Афончев выпил раз, выпил два и, чем дальше шло дело, становился как будто все трезвее и все осторожнее вытягивал шею. Наконец Андрей Евдокимович спросил: «Ты мне веришь?» — «Как же не верить?» — возразил Афончев и насторожился. И тогда Антонович рассказал ему по порядку все. Сначала о том, кто такой Дмитрий Алексеевич. Затем о его машине, о том, что машина нужна для государства. «Ты понимаешь?» — спросил он. «Еще бы!» — ответил Афончев. Тогда Андрей Евдокимович, как мог, стал объяснять ему историю борьбы Дмитрия Алексеевича. Здесь он запутался, и истопник положил на его рукав свою темную от угля, правдивую руку. «Ты скажи короче, Андрей Евдокимович. Скажи, не бойся, не виляй». И Антонович, посмотрев в сторону, еще раз взглянул на безразличное и потому страшное лицо истопника, решился, сказал о папке. «Бона что!» — протянул Афончев. Андрей Евдокимович засуетился, хотел еще заказать что-нибудь, но Афончев остановил его. «Сейчас я на работе. Завтра вечерком приходи ко мне на квартиру. Я живу далеконько, но ничего, на метро, потом на трамвае — доедешь. Там и поговорим». Антонович с готовностью выхватил карандаш и записал адрес. Допили остатки, простились и разошлись.
На следующий вечер он сидел в теплой и тесной комнатушке истопника. Афончев был чисто умыт, причесан, приветлив и осторожен. Старик достал из чемодана папку, которую он, по его словам, без лишних разговоров, капитулировал из котельной. Папку раскрыли на столе, и здесь, перелистав множество жалоб Дмитрия Алексеевича и ответов на эти жалобы, полученных из разных канцелярий, и показав Афончеву отзывы академика Флоринского и доктора наук Галицкого, Андрей Евдокимович наконец почувствовал, что в старике что-то повернулось, что он все понял и даже на что-то решился. Но что — это осталось неясным. Афончев принес из кухни чайник, достал из-под оконной занавески четвертинку и ударил ладонью по столу: «Ну, хватит о делах. Будем чай пить». Было выпито много чашек чая, но Афончев так и не проговорился. «Я сделаю все, что надо, — сказал он, — не бойся».