Не хлебом единым
Шрифт:
Дмитрий Алексеевич купил и чемодан, а в чемодане было полно разной мелочи — полотенце, мыло, белье и даже хлеб — целых при батона!
— Что это вы, Дмитрий Алексеевич? — Надя, покраснев, обиженно посмотрела на него. — Будем на немецкий счет?
Он мягко взглянул на нее из-под шляпы.
— Я забыл сказать. Я сегодня уезжаю на Урал. К Галицкому.
— Надолго?
— Может, на две недели, а может, и на два месяца.
— Так я сейчас побегу в магазин! Пирожков вам хоть испеку…
— Ну что ж… Нате вот вам деньги…
Надя обернулась, чтобы ответить с достоинством, и осеклась. Он протягивал ей толстую пачку сотенных билетов.
— Так много получили?
— Да,
— Это что, вы мне долг отдаете? — она покраснела.
— Да нет… для долга это мало, — спокойно и мягко ответил он. — Просто они мне не нужны. Я уже все купил себе. Знаете, как это говорится: «Кроме свежевымытой сорочки, скажу по совести, мне ничего не надо!» Давайте берите. Нам с вами давно пора оставить это… Я еще вам буду приносить мне ведь оклад положили.
Надя взяла деньги, сунула в ящик стола, оглянулась: Дмитрий Алексеевич уже что-то писал, положив на колено блокнот, не снимая шляпы. Она подошла, сняла с него шляпу, и он, не отрываясь от своего писания, махнул рукой, сказал:
— Не надо, я сейчас уйду.
Вот такой он стал — не то рассеянный, не то слишком сосредоточенный, не поймешь… Надя посмотрела на него, потом надела фартук и пошла на кухню ставить тесто. Минут через двадцать она вернулась — Дмитрия Алексеевича уже не было, он ушел.
А ушел он специально для того, чтобы еще раз побывать в Ляховом переулке, у клумбы, похожей на груду тлеющих углей. Все московские дела его были сделаны. Он взял такси и через двадцать минут вышел из машины против этой клумбы и сел на скамью, на то самое место, где он сидел три дня назад.
Лето еще только начиналось, листья на кривом тополе, пролезшем на улицу со двора, через дыру в заборе, были влажно зеленые. Кругом стояла обеденная тишина. Нянек на скамьях не было, они еще не прикатили своих колясок. «Евгений Устинович!..» — звучало вокруг. Дмитрий Алексеевич все еще думал о профессоре как о живом. Опыт делал! Ну, конечно, так оно и было… « Моя профессия — огонь!» Тут память вынесла из тьмы маленький пузырек с белым порошком и поставила его перед Дмитрием Алексеевичем. И он понял, что нет не только постоянно встревоженного человека в очках и с белыми усами, — пропала навсегда и его вторая часть — дело, которое он хотел оставить людям и прятал для этого то в сундук, то под половицу. «Человек состоит из двух частей — из физической оболочки, которая исчезнет, и из его дела — оно может существовать вечно», — вспомнил Дмитрий Алексеевич и задумался. Да… теперь попробуй расскажи где-нибудь о бензиновом пожаре, который был ликвидирован одним взмахом руки… Никто не поверит. Человек исчез полностью. Никаких следов!
Взгляд его остекленел, остановился на тлеющих, мерцающих под легким ветром красных цветах. Потом Дмитрий Алексеевич очнулся — уже не философ, а деловой человек, вздохнул, вскочил и быстро зашагал по переулку, чтобы уже никогда больше сюда не возвращаться.
— 3 -
Поезд уходил в час ночи. Весь вечер Дмитрий Алексеевич провел у Нади. Он держал на колене Николашку и рассказывал ему о своем далеком путешествии, умело обходя скользкие места и оттеняя суровые красоты сибирского Севера. Потом мать уложила наконец Николашку в постель, и он заснул. А взрослые посмотрели друг другу в глаза и пошли гулять на Ленинградское шоссе. Погода была хорошая, они долго тихо шли в темной тени деревьев. Дмитрий Алексеевич молчал, думал, должно быть, о том, что ждет его на Урале, а Надя то смотрела на небо, то, держась обеими руками за его локоть и глядя под ноги, сравнивала его шаги со своими. Потом решилась и положила голову ему на
— У вас хорошее имя, — сказал он вдруг. — Надежда. Оно на вас похоже.
«Нет, — хотела она сказать. — Непохоже. Мое имя — Любовь». — Хотела сказать и не решилась.
В половине двенадцатого они зашли домой, и Дмитрий Алексеевич взял свой чемодан и картонную коробку с пирожками. Надя проводила его до шоссе. Здесь он остановил такси, пожал Наде локоть, поцеловал ее в волосы и в висок, сел в машину и укатил.
Приехав на вокзал, он задержался у окошка телеграфа и послал «молнию» Галицкому. Потом он прошел на платформу, освещенную сверху яркими лампами. Здесь стоял поезд, который, казалось, въехал в здание вокзала. Дмитрий Алексеевич рассеянно предъявил билет, прошел в мягкий вагон, в какое-то купе. Кто-то показал ему диван, и он положил туда коробку с пирожками и чемодан, бросил пальто, сел и нетерпеливо поморщился. Барабаня пальцами по столику, он сидел так несколько минут, пока не почувствовал мягкого толчка и не поплыли огни мимо его окна. После этого он успокоился, лег на свой диван и все два дня был в купе самым неразговорчивым пассажиром.
Через двое суток поезд остановился на дне долины, среди округлых зеленых гор. Шел четвертый час, уже начался холодный летний рассвет. Дмитрий Алексеевич сошел по ступенькам на землю, перешагнул рельсы, направляясь к станционному зданию. Издалека он увидел высокую фигуру в плаще защитного цвета и в серой фуражке, отдельно стоящую перед ярко освещенным окном станции. Человек в плаще повернулся и, ровно шагая, пошел к Дмитрию Алексеевичу. Это был Галицкий.
— Приехали? — раздался его дружелюбный басок. Он пожал руку Дмитрию Алексеевичу и, не ослабляя рукопожатия, повел его к светлому окну.
— Дайте посмотреть, какой вы теперь… — У окна он снял с Дмитрия Алексеевича шляпу, коротко остриженные волосы Лопаткина замерцали сединой. — Да, обожгли вас хорошо, — задумчиво сказал Галицкий. — Огня не жалели, кирпич получился славный. Тепикин, пожалуй, больше не решится пробовать вас на твердость. Зубы сломает, а?
— Я еще не получил достаточных сведений о твердости кирпича, — сказал Дмитрий Алексеевич.
— Кирпич первоклассный! — воскликнул Галицкий.
— Не знаю, не знаю… Не видел…
— А вот поедем утром в цех — увидите!
— Дорогой товарищ… — Дмитрий Алексеевич сжал обе руки Галицкого, и сразу же поток тепла заструился между двумя этими высокими людьми. Они умолкли.
— Извините, я не знаю до сих пор вашего имени и отчества, — проговорил Дмитрий Алексеевич.
— Зовут меня Петром, — сказал Галицкий. — А по отчеству я Андреевич.
— Дорогой Петр Андреевич, вы теперь видите, как обжиг на меня подействовал. Я теперь совсем не могу управлять чувствами. Вот куда это годится? — и Дмитрий Алексеевич откровенно вытер пальцами щеки.
— Чувства — это вернейший паспорт, — Галицкий открыл портсигар. Закуримте, Дмитрий Алексеевич. Теперь вас будут бояться, у вас нет за душой грязи, вы вышли с победой. Не треснули в печи.
— Не знаю, не знаю… Главное — машина. Если она действительно…
— Хотите, поедем сейчас в цех? Хотя чего ж тут спрашивать: мы сейчас и посмотрим на нее. Не в парадной обстановке, а в самой прозаической предутренней. Это будет самая верная картина.
Миновав пристанционный палисадник, она вышли к дороге. В серовато-голубой мгле рассвета темнел островок — машина директора завода. Галицкий открыл дверцу, пропустил сначала Дмитрия Алексеевича, потом и сам сел рядом с ним. Раздался скребущий звук стартера, мотор фыркнул, желтые лучи ринулись вперед, утренняя мгла, вращаясь, отступила, открыв кочковатую дорогу, — и «Победа» мягко тронулась.