Не опали меня, Купина. 1812
Шрифт:
Уже позже я узнал, что император перед переправой через Березину дал приказ сжечь все экипажи маршалов и генералов, все фургоны, повозки и телеги, которые шли за нами от самой Москвы. Мудрый приказ, но о моём нереализованном проекте я жалею до сих пор. Неиз вестно сколько жизней он мог бы спасти».
Добавлю от себя, что Жан-Люк прав: везде, даже в штабе императора, царили неразбериха и апатия.
Самым большим потрясением для меня стало бегство императора с отборными войсками. Он шел собирать рекрутов нового набора 1813 года, чтобы и их принести в жертву на алтарь войны. Или на алтарь своего безмерного честолюбия и тщеславия? Полководец, бросивший свою армию. Когда я сказал что-то такое Жану-Люку, он погладил тонкие усики, окруженные многодневной щетиной, и произнёс как очевидное: «Так ему не впервой, он уже бросил однажды свою армию — в Египте». В тот момент я прихлёбывал крепкое и противное тамошнее вино и поперхнулся так, что оно пошло у меня через нос, но Жан-Люк совершенно невозмутимо смотрел в сторону, и мне пришлось промолчать. Кстати, мой друг там не был, а я-то воевал!
Другая боль — гибель наших на русском берегу
Из Москвы он выходил как император, но после Можайска воскликнул: «Хватит быть императором, пора стать генералом своей армии!» Таковым он оставался, думаю, лишь до Днепра. А после речушки Березины и до самого Рейна оказался просто беглецом, скрывавшимся под чужим именем. В Париже он снова обернулся повелителем французов и всей Европы, и никто не посмел даже пикнуть. Вплоть до отречения. Вот такие метаморфозы.
39
Харон — в греч. мифологии перевозчик умерших душ через реку Стикс в подземное царство мёртвых.
II
На Березине самым важным для меня и моей семьи стало, конечно, не это. Икона, как я уже не раз говорил, была привязана у меня на груди под шинелью. Последние остатки Великой армии бросились на мост. Он был низкий, вода бурлила под ногами и едва не переливалась через брёвна, крупные льдины то и дело бились о сваи. Некогда бравые солдаты расталкивали боевых товарищей, сбрасывали более слабых с бревенчатого настила и рвались к другому берегу, забыв о чести, дружбе, боевом братстве, общих победах, долгих разговорах у костров. Ранним утром двадцать девятого ноября я замешкался на левом берегу. Когда, прижав икону к животу, ринулся вперёд, то оказался в плотной неуправляемой толпе, которая оторвала мои ноги от настила и понесла по своей воле куда-то. Лишённое опоры тело моё стало как будто глиной в неловких руках гончара, который мял, бил, месил и опять мял мою плоть, придавая ей самые замысловатые формы. И этим гончаром была разношёрстная и неразумная, даже обезумевшая толпа.
Когда мы прошли примерно треть моста, снизу из воды вынырнула маркитантка. Помню, что женщин в воде оказалось даже несколько. Видно, они не могли пробиться на мост или упали с него. Она что-то кричала и, ухватившись за сваю, протягивала мне грудного младенца. Я схватил свёрток левой рукой, зажав в кулак розовое одеяльце, маркитантка же сорвалась с опоры и упала на плывущую льдину, та раскололась, и женщина скрылась под водой. Только я успел прижать младенца к себе, как пушечное ядро угодило в мост передо мной, и он загорелся. Потом говорили, что наши сами взорвали мост, не дождавшись окончания переправы, чтобы вслед за нами не перешли и казаки. Толпа отхлынула и оттащила меня на несколько метров назад.
До нас сразу дошло, что мы теперь отрезаны от своих и оставлены на произвол судьбы и растерзание казакам, что нас сейчас начнут рубить, как капусту, мы бросились в воду. Кто-то хватался за льдины, другие — за доски и обломки разбитых ядрами лодок. Один, судя по форме, вольтижер поплыл, ухватившись за круглый высохший куст, который помогал держаться наплаву. Я, совершенно не соображая, что делаю, отвязал икону, положил её плашмя на воду вверх окладом, пристроил на нём ребенка и бросился вперёд к заветному берегу, вцепившись в икону. Говорят, утопающий хватается за соломинку — `a un brin de paille. Такой соломинкой стала для меня икона. И вот, если раньше я восторженно кричал «Да здравствует Император!» — Vive l'Empereur!, тут начал со слезами (а может, это были брызги воды) хрипло бормотать Gloire `a Toi, notre Dieu! [40] , потому что икона плавно и быстро понесла меня к противоположному берегу. Не знаю, что и откуда взялось, но я стал молиться: Sainte Vierge, M`ere de Dieu, ma M`ere et ma Patronne… [41] дальше я не помнил и читал обрывки тех молитв, которым меня учили в детстве, путая латинские и французские слова: Sainte Marie, M`ere de Dieu priez pour moi… Ave Maria, gratia plena… Sainte Vierge ayez piti'e de nous… Mater Christi, Mater Salvatoris, ora pro nobis… Kyrie eleison! [42] Греческий возглас вырвался сам собой. Он встречался в моём детском молитвослове, потом я закрепил его на Синае: греческие монахи повторяли Kyrie eleison за время одной службы десятки раз на разные лады.
40
Слава Тебе, Боже! (фр.).
41
Святая Дева, Матерь Божия, Матерь и Покровительница моя (фр.).
42
Святая Мария, Матерь Божия, молитесь обо мне (фр.). Радуйся, Мария, полная благости (лат.). Святая Дева, помилуйте нас (фр.). Матерь Христа, Матерь Спасителя, молитесь о нас (лат.). Господи, помилуй (греч.).
Мне
Не знаю, видна ли была с русского берега моя икона, всё же оклад у неё золотой, заметный, хотя и закрытый наполовину свертком с младенцем. Кстати, он ни разу не пискнул за всё время. Возле самого берега меня всё же достала прицельная или шальная пуля. В левом плече стало сначала судорожно больно, а потом горячо. Русские пули заметно крупнее наших, и раны от них — страшнее и опаснее. Не помню, как я сумел вскарабкаться на берег, не выпустив из руки ни младенца, ни иконы. Но тут я увидел, что внизу корчится от боли Жан-Люк. Его ранило в ногу, и вода вокруг его сапог медленно краснела. Оставив в яме икону с младенцем, я скатился к кромке воды, и мы вместе, цепляясь за обледеневшую глину, поползли вверх. Казаки постреливали с левого берега уже редко и неохотно, как бы в никуда. «Лежачего не бьют», — думал я, а мы ведь «лежали». Я уверен, что кое-кто из русских тогда даже молился о нас, чтоб нам дотянуть до безопасного места. Поверженного врага часто бывает жалко, и хочется проявить великодушие, чтобы полнее ощутить моральную победу над ним. Вытащив Жана-Люка на ледяной берег и укрывшись с ним в яме, я засунул младенца за пазуху на место иконы и, как безумный, под свист пуль, стоны раненых и ржание ополоумевших лошадей начал целовать изображение Святой Девы. Я был уверен, что Она — наша спасительница. Вновь пристроив на груди чудесный образ, я спрятал под шинель младенца, и мы, соорудив самодельные костыли для Жана-Люка, «побежали» догонять какой-нибудь обоз, в котором можно было бы найти лекарства, чистые бинты, сухую одежду, платки, шали, чтобы перепеленать ребёнка и завернуть икону.
Младенец оказался девочкой, примерно полугодовалой. Остальное вы знаете. Поскольку утонувшая женщина не успела назвать имя ребёнка, мы с Жаном-Люком, не сговариваясь, назвали её Мари — в честь знаменитой маркитантки, которой посвящали стихи самые известные французские поэты [43] . Позже, уже во Франции, назначили ей и день рождения — переход через Березину. Конечно, пришлось на полгода омолодить её, но ведь это была дата её второго рождения! Так вот получилось, что я заявился домой раненым, с младенцем и иконой, которая стала мне дороже всего на свете.
43
Трудно сказать, какую именно маркитантку имеет в виду Марк-Матьё. Одной из самых известных маркитанток по имени Мари является Мари-Терез Фигёр по прозвищу мадам Сан-Жен (мадам-Без-Стеснения). В конце XIX века французский драматург Э. Моро написал о ней пьесу. Широко известна была также Мари-Жанн Шеллинк из Гента, которая участвовала во многих походах, проявив чудеса храбрости. Скончалась в возрасте восьмидесяти трёх лет. Можно назвать также Мари Пьеретт из сорок восьмого линейного полка. Однако символом маркитанток той эпохи считается Мари-Деревянная-Голова. Известный поэт П.-Ж. Беранже посвятил ей стихотворение «Я маркитантка полковая…». Мари погибла в битве при Ватерлоо.
Да, Березина! В течение долгих лет Жан-Люк, представляя меня своим знакомым, добавлял со значением: «Господин Ронсар — один из немногих, кто дважды перешёл Березину!» Я не оставался в долгу: «Ты тоже перешёл через неё!» Мой друг не уступал: «Я перешёл благодаря тебе». Дальше препираться не имело смысла, и мы начинали общий разговор с новыми знакомыми.
III
Мы оказались в расположении австрийского корпуса Шварценберга, прикрывавшего отход корпуса Ренье на Варшаву, а там попали сначала к венграм. Среди австрийцев был венгерский гренадерский батальон, которым командовал австриец Kirchebetter (так записал Жан-Люк), и 34-й или 32-й, не помню точно, пехотный полк под командованием венгра Эстерхази. Австрияки величали его F"urst'ом — князем.
Раны у нас оказались серьёзными, тем более, что мы не получили своевременную помощь врачей сразу после Березины. Хорошо, что обошлось без гангрены, но оба были близки к этому. Жан-Люк не мог ходить без костылей, и каждый шаг отдавался в ноге страшной болью, что было видно по его искажавшемуся то и дело лицу, я же с ребёнком на руках не мог стать опорой для него.
Сказать, что мы с ним бесконечно благодарны венграм, значит, ничего не сказать. Глядя на наше бедственное положение, они нашли для нас повозку, чтобы Жан-Люк мог наконец-то дать отдых раненой ноге. Для меня, вернее, для малышки Мари в каком-то селе обнаружили люльку, и я пристроил её рядом с моим товарищем. Но этого мало: они выделили провожатого, проделавшего с нами немалый путь до самого походного лазарета — бравого гренадера Иштвана,