Не от мира сего
Шрифт:
Народ роптал, но как-то безвольно. Никто не допускал даже мысли, что Вера может трактоваться как-то особливо, как-то иначе. Вера — это же Истина. А она одна.
Свои слуги Господа, из земляков, тоже были поблизости — куда им деться-то — но в сравнении с возникающими то тут, то там пришлыми явно проигрывали в эпатажности. Свои казались какими-то убогонькими. Да и знатный люд все больше якшался с представителями Новой веры. Ну и ладно — дело-то житейское, насильно свое общество никто не навязывал.
Пришлый иконописец терпел, сколько мог, критику
— Надо бы тебе причаститься, сын мой — говорил он, старательно подбирая по-ливонски слова и поигрывая нежными пальцами по своему кресту.
— Да пока не созрел еще, брат мой, — отвечал лив, пряча усмешку в бороде. Был он старше попа раза в два и прекрасно знал, что тот предлагает: за обряд причастия этот слуга Господа брал плату. Не то, что было очень жаль денег, но почему-то не хотелось их отдавать.
— Ох, сколько в тебе недопонимания, — изображал лицом озабоченность поп. — Оттого и иконы твои не будут чтимы.
Иконописец только пожимал плечами. Спорить не хотелось, да и не понял бы его нежелательный собеседник. Как объяснить, что работал он не за плату, во всяком случае — писал свои работы, а так ему хотелось. Душа к этому лежала. Не втолковать, как ни пытайся, потому что словами такое выразить, конечно, можно, но, наверно, нельзя. Та же исповедь получится, а за нее ныне платить полагается.
Но на этих разговорах дело не ограничилось. Ну, невзлюбил иконописца поп. Какой-то нехорошей ненавистью воспылал. Словно тот представлял для него угрозу. Наушничал своим старшим товарищам, старосту донимал. А чего хотел — непонятно. Не хотел одного — чтобы лив-иконописец находился где-то поблизости, в Каратаеве.
Дурное дело нехитрое — отыскались пособники из стражников, готовые содействовать. За деньгу малую, или по причине своего равнодушия — пес их разберет. Почуяв достаточную поддержку, поп вызверился окончательно. "Пора", — сказал он сам себе и покашлял за спиной у иконописца.
Тот ловкими мазками кисти наносил сложную вязь знаков и символов, обрамляющих пространство алтаря. Лив был предельно сосредоточен, поэтому не сразу обратил внимание на нетерпеливый кашель позади себя.
— Ну? — недовольно спросил он, откладывая кисть.
— Мажешь? — поинтересовался поп.
Иконописец только вздохнул. Он, конечно, прекрасно осознавал всю "теплоту" отношений, возникшую между представителем церкви и им самим. Однако кроме досады ничего не ощущал. Ну и что, что поп щеки дует и рубит деньги за все: причастие, крещение, отпевание и прочие церемонии? Он от этого ближе к Богу становится? Поэтому лив никакого трепета к слуге Господа не чувствовал. Вот только не хотелось "лаяться", как это принято у слэйвинов. И спорить не хотелось. Спор не рождает истину, как какой-то умник пытался представить. Спор рождает склоку.
— Гуще мажь, сын мой, — не дождавшись ответа, проговорил поп.
— Не отец ты мне, не приказывай, — еле слышным голосом произнес лив.
Однако его все услышали. Даже те подмастерья из людиков, что наносили фон где-то в углу. Народ стал переглядываться.
— Спокойно, спокойно, дети мои, — зычным, хорошо поставленным голосом провозгласил поп. Даже эхо отразилось о купола и разбилось где-то о строительные леса. — Нарекаю сего раба Гущиным.
— Я не раб, — твердо ответил лив и сжал на долю мига кулаки. Так же быстро успокоившись, он добавил. — Я не Гущин.
— Готов исповедаться?
— Не очень, — сказал иконописец и принялся чистить кисти.
Попу было вообще-то все равно, решится на исповедь строптивый художник или нет. У входа в храм паслись трое стражников, практически безоружных, если не считать топоров и ножей-скрамасаксов у каждого. Надо было всего лишь выманить лива на улицу и в присутствии хмурых стражников потребовать, чтоб тот шел на все четыре стороны подобру-поздорову.
— Э, — проговорил поп. — Исповедь — святое таинство. Первый человек, попавший в рай, был разбойником. Распятый на кресте, он исповедался Иисусу Христу, за что и был вознагражден последующим вечным блаженством.
— Врешь, — отложил кисть лив. — А как быть с Илией-пророком, взятым живым на небо? Сдается мне, в рае пребывает. Да не он один.
— Уймись, — быстро ответил священник. — Гордыня твоя лишь усугубляет бесовские мысли. Прошу тебя выйти из храма.
— Эх, поп, — вздохнул иконописец. — Не ты меня сюда позвал, не тебе и просить меня выйти. Кто ты такой вообще?
— Я — слуга Божий, — торжественно произнес тот, размашисто перекрестился и снова вцепился в свой крест.
Лив проследил за движением руки, отметив про себя, что пальцы он слагал, словно щепотку соли держал.
— Тебе не нравится моя работа? — спросил иконописец, скорее риторически. — Позови батюшку-настоятеля, пусть он меня отошлет.
— Ты отступаешь от святых канонов, у тебя все святые — как люди. Но это же не так! Они — благочестивые святые. Вы же — всего лишь грешники. Перед ними надо трепетать, страшиться неминуемой кары и повиноваться слугам Господа. Люди должны просить нас молиться за них, доносить до Господа их покаяния.
— За это никаких денег не жалко, — вставил лив.
Не уловив сарказма, поп истово закивал головой:
— Никаких денег!
— Выходит, я должен страшиться каждой иконы и просить ее пощадить меня, грешного, — тряхнул головой иконописец. — Мне всегда казалось иначе: смотришь на изображение и радуешься. А мысли приходят: этот простой человек достиг святости поступками своими и делами, любовью к ближним. Пусть же он и меня направит, пусть он и мне поможет, пусть он меня избавит от искушения и козней злых людей. И не страх тут, а любовь. Сколько не плати денег, а ее не купишь. Да и страх не поможет.